Таким Взглядом держат в границах империю, усмиряют по крайней мере. Вооруженные таким Взглядом, ну и плеткой в придачу, белые легко расправлялись с дубинками и копьями. Он гордо прошествовал в дом, глядя прямо перед собой, задрав герцогский профиль. Я хохотал — громко, дико, надсадно.
Мама нежно мне пеняла за завтраком:
— Оливер, детка, конечно, ты сдал все экзамены и скоро поедешь в Оксфорд, и видит Бог, как я рада, что ты доволен, — но ты ужасно шумел в ванной! Что соседи подумают?
Я ответил невнятно:
— Младший Юэн. Смеялся над ним.
— Только не с набитым ртом, детка!
— Прошу прощенья.
— Бобби Юэн. Как жаль, что вы... Правда, он так долго отсутствовал из-за своей школы...
Этот телеграфный стиль не нуждался для меня в расшифровке. Мама сожалела о социальных различиях между нами и Юэнами. И еще она думала о несовместимости характеров, осложнявшей это различие и усугублявшей его. Детьми, так сказать в пору социальной невинности, мы играли вместе. И я знал кое-что про эти игры, о чем ни моя мама, ни миссис Юэн не догадывались. Мы тогда едва вышли из пеленок.
— Ты мой раб.
— Ничего не раб.
— Нет, раб. Мой папа доктор, а твой у него аптекарь.
Вот почему я столкнул его с забора на огуречный парник Юэнов, и еще столько грохоту было, когда он упал. Естественно, после этого наши пути разошлись, а из-за школ, мопедов и нежных родителей наше общение сводилось к тому, что мы снайперски друг в друга стреляли из своих духовых ружей, правда аккуратно норовя промахнуться. И вот я поцеловал Эви Бабакумб — ну, в общем-то, и Роберт выставил себя передо мной идиотом.
— Оливер, детка. Пожалуйста, не свисти с набитым ртом!
После завтрака я как можно непринужденней заглянул в аптеку, где папа — по старинке — скатывал пилюли. Стоя в дверях коридора, соединявшего наш флигель с аптекой, я впервые сообразил, насколько он больше похож на настоящего доктора, чем важный доктор Юэн или хлипкий доктор Джонс, младший компаньон. Подобные визиты не были у нас приняты, папа только хмуро глянул из-под насупленных бровей и промолчал. Прислонясь к косяку, я измышлял предлог, чтобы пройти в приемную, где сейчас, несомненно, работала Эви. Возможно, папа согласится с тем, думал я, что я нуждаюсь в тщательном осмотре: у меня и правда что-то странное творилось с сердцем. Но я не успел еще выдавить из себя первое слово, а уж Эви — снабженная, очевидно, антенной, как моя мама, показалась в конце коридора. В своем сине-белом ситцевом платьице, только в чинных чулочках под носками — за конторкой в приемной с голыми ногами она, разумеется, сидеть не могла. Приложив палец к губам, она отчаянно трясла головой. Лицо у нее изменилось. Левый глаз запух, и кисточки с левой стороны не трепыхались, застыли по струнке. Правая сторона была зато подвижна вдвойне. Мне, правда, некогда было детально ее разглядывать, поскольку она явно что-то хотела мне сообщить. Палец на губах, качание головой — это я мог понять. Никому никогда ничего! Тут все ясно, могла бы и не просить. Но эти вращения рук у горла, будто ей грозит удушение, этот указательный палец, свирепо тычущий куда-то в сторону Площади, — это зачем? И голова кивает, и разлетается грива...
Эви застыла. Вслушалась. Исчезла в приемной. Беззвучно закрылась дверь. Папа все скатывал свои пилюли. Я непринужденно побрел по коридору обратно в наш флигель и уселся за пианино. Я играл и думал. Меня всегда выручало это прикрытие. Зачем ей понадобилась Площадь? Кто собирается ее душить? Самой вероятной кандидатурой был сержант Бабакумб, но едва ли он стал бы это делать в приемной у доктора. Или она вызывала меня на Площадь, чтоб потом что-то мне сообщить — ну, скажем, на Главной улице? Ей еще торчать и торчать в приемной. Но она, наверно, как-нибудь вывернется. |