Данилевскому А. С., 20 августа 1838
Ты знаешь, ты можешь себе вообразить, с каким чувством читал я письмо твое. И как мне досадно было, как плакал я, что оно пришло ко мне поздно, что я его получил еще не в Риме. Я не знаю, что мне делать. Читаю в конце твоего письма: Приезжай в Париж. Я б приехал, я бы где-нибудь достал денег и непременно бы приехал, потому что обнять тебя после такой долгой разлуки — это такая радость. Но как это сделать. Если ты уже выехал? если я тебя уже не застану? Письмо твое повергло меня в жесточайшее недоумение. Сижу над ним и ни на что не могу решиться. Состояние твоего здоровья меня тоже весьма тревожит; я бы не советовал тебе еще ехать в Петербург. Может быть, этот неприятный случай, так несчастный, эта история с векселем, может быть, она приключилась нарочно, чтобы тебе помешать этот год ехать. Мое здоровье тоже плохо, но если бы мы были вместе, мы бы доставили друг другу бальзам утешения. Я уже было простился с тобою, уже отправил я к тебе письмо в Петербург, уже, холодно сжавши сердце, приготовил на одиночество остаток своей жизни. Теперь опять виден мне какой-то луч надежды тебя увидеть. Как я воображу себе, что ты один, один сидишь без денег, полубольной и под влиянием скуки и тоски смертельной… Если бы я знал, что ты еще в Париже; путешествие, может, было бы полезно для моего здоровья. Если ты получишь мое письмо, посиди еще неделю, не поскучай… может быть, я увижусь еще раз, обниму тебя и, поблагодаривши тебя за всё, за все приятные минуты и бога, пославшего мне тебя, я уеду опять в Рим свой или, может быть, и тебя утащу с собой. Зима в Риме прелестна. Я так себя чувствовал хорошо. Теперь мне хуже, лето дурно, душно и холодно. Неаполь не тот, каким я думал найти его. Нет, Рим лучше. Здесь душно, пыльно, нечисто. Рим кажется Париж<ем> против Неаполя, кажется щеголем. Кафе римские, магазины и парикмахеры великолепны против неаполитанских. Италианцев здесь нельзя узнать; нужно прибегать к палке, — хуже, чем у нас на Руси. Природа прелестна, но вовсе не в том виде, как она прежде рисовалась в моих мыслях, и странно — мне всё кажется, как будто я не в Италии. Сосен этих, на которых мы привыкли нежить когда-то глаз свой, нет, кипарисов тоже. Вместо них низенькие деревья: виноград, уродливые мелкие тополи, фиги, не делающие никакого вида, и зелень, белая от пыли, лежащей целою массою на листьях. Небо — я, кажется, еще не пригляделся к нему. Мог ли бы ты подумать — оно совершенно светло-голубое. Мне было неприятно это. Я думал его найти темным, по крайней мере не светлее римского, но римское против него кажется синим. Зато в нем есть какая-то хрустальность, воздушность, и когда долее в него всматриваешься, замечаешь что-то особенное, голубизна, несмотря на свою светлость, ярка. Я живу в Кастелла-Маре, в двух часах от Неаполя, я здесь начал было пить воды, но оставил воды. Вод здесь страшное множество: один остров Искио весь обпарен минеральными ключами. Говорят, их здесь больше, чем в Германии. Скалы прелестны. Они и плоские крыши домов напоминают, что живешь на юге. Пальм нет, и вообще врут, что будто за Террачином начинается другая природа, африканская, в Террачине на скале две пальмы и потом их нигде <нет> и мне показалось, что я приехал в Ломбардию. Время я провожу кое-как, я бы проводил его прекрасно, если бы не мое здоровье. Но ты, ты… как ты меня смутил своим письмом, или лучше, — как меня смутила эта медленная проволочка твоего письма! Если ты в Париже, помедли одну, полторы недели; напиши мне тотчас письмо в Марсель, в poste restante на всякий случай. Может быть, судьба готовит нам еще свидание, и мне удастся облегчить сколько-нибудь душевное твое состояние. Письмо мое через Паве ты не получил через собственные руки потому, что он изменил вдруг свой маршрут и вместо Парижа поехал в Петербург. Прощай, мой друг. Обнимаю тебя много, раз, до свидания. |