Продолжайте обо мне молиться. Вы пишете известить о пребывании царя в Риме. Он пробыл четыре дни. Я его видел и любовался им издали, когда он прогуливался по Monte Pincio. Лицо его было прекрасно. Исполнен<ная> благоволен<ия> наружность его, несмотря на некрасивое и к нему вовсе не идущее наше штатское платье, не могла не поразить всех. Я не представлялся к нему потому, что стало стыдно и совестно, не сделавши почти ничего еще доброго и достойного благоволения, напоминать о своем существовании. К тому ж в четыре дни столько нужно было ему видеть вещей замечательных, что это было бы с моей стороны одним пустым притязаньем. Государь должен увидеть меня тогда, когда я на своем скромном поприще сослужу ему такую службу, какую совершают другие на государственных поприщах. Впрочем, он был особенно благосклонен к художника<м>, приказывал им быть во время своей прогулки по Ватикану, а архитекторам — во время осмотра древностей и римск<их> памятников. Иванова очень похвалил за его картину. Тут бы можно было обделать прекрасно его дело. Но на беду здешний их директор Киль, севший на место Кривцова, еще хуже в этом деле покойника: все до единого из художников им недовольны. Человек ни то, ни сё и, кроме то<го>, страшно предубежден противу русских, неблагоразумно, неосмотрительно стал хлопотать и выставлять худож<ников> иностранных… Словом, никто его понять не может. В Иванове, впрочем, принимает участие Григорий Волкон<ский> и обещался о нем особенно хлопотать. Римом вообще государь остался бы больше доволен, если бы прожил подолее, если бы погода была получше и если бы квартира не попалась ему такая дурная, каков сырой и мрачный palazzo Giustiniani, занимаемый Бутеневым. О пребывании государыни в Palermo вы, верно, знаете. Климат Палерма пришелся ей по душе и по здоровью, и нужно только желать, чтоб она осталась там подолее. Конст<антина> Никол<аевича> ждут сюда к карнавалу; государыня же не раньше намеревается, как на пасхе. Вот вам всё, что я знаю о царской фамил<ии>. Русских наехала сюда куча, но таких, с которыми я видаюсь, немного. Чаще бываю у гр<афов> Чернышевых-Кругликовых, потому что они мои старые знакомые, потому что больные и потому что, сверх того, очень добры и просты. Часто бываю у Апраксиной, Соф<ьи> Пет<ровны>, потому что она также очень добра и притом сестра моего любезного Александра Петровича (гр<афа> Толст<ого>), который сидит теперь в Париже. Дурнову я видел несколько раз. Она неразговорчива, но в лице ее много доброты. Нельзя не заметить вдруг апатии и душевной недеятельности. Графиня Нессельрод мне понравилась с первого раза именно лицом, в котором много душевного прекрасного выражения. Вы знаете, что я знаток, и если проступила уже хоть сколько-нибудь душа внаружу, она не скроется от меня, я вижу ее на лице прежде, чем откроются уста говорить. С ней мы говорили, разумеется, о вас. Графиня Растопчина тоже здесь. Она, при доброте и уме, пустовата. Это вовсе не книга, написанная о каком-нибудь одном и притом дельном предмете, а сшитые лоскутки всего: tutti frutti. Она, разумеется, всякий день по балам то у Торлони, то у Дория, то у посланников, словом — повсюду, где скука. С этими тремя дама<ми> я вижусь реже только единственно потому, что не вижу, каким образом и чем именно могу быть им в текущую минуту полезен. Мне трудно даже найти настоящий дельный и обоюдно-интересный разговор с теми людьми, которые еще не избрали поприще и находятся покаместь на дороге и на станции, а не дома. Для них, равно как и для многих других люд<ей>, готовятся «Мертвые души», если только милость божья благословит меня окончить этот труд так, как бы я желал и как бы мне следовало. Тогда только уяснятся глаза у многих, которым другим путем нельзя сказать иных истин. И только по прочтении 2 тома «М<ертвых> д<уш>» могу я заговорить со многими людьми сурьезно. |