|
С тех же пор, когда я стал побольше всматриваться в мерзости, я просветлел духом. Передо мной стали обнаруживать<ся> исходы, средства и пути. И благодарю я более всего за то бога, что он сподобил меня хотя сколько-нибудь узнать мерзости как мои собственные, так и бедных собратий моих. Иесли есть у меня какая-нибудь капля ума, свойственного не всем людям, так это оттого, что всматривался я побольше других в эти мерзости. И если мне удалось помочь некоторым близким друзьям моим, так это оттого, <что я> всматривался побол<ьше> в эти мерзости. И если я приобрел наконец любовь к людям не идеальную, но существенную любовь, так это всё же оттого, что всматривался я побольше в мерзости. Не пугайтесь же и вы мерзостей и особенно не отвращайтесь от тех людей, которые вам кажутся почему-либо мерзки. Уверяю вас, что придет время, когда многие у нас на Руси из чистеньких горько заплачут, закрыв руками лицо свое, именно оттого, что считали себя слишком чистыми, что хвалились чистотой своей и всякими возвышенными стремлениями куда-то. Помните же всё это и, помолясь, примитесь снова бодрей и свежей за дела свои, чем когда-либо прежде. Перечтите раз пять, шесть мое письмо, единственно потому, что в нем всё разбросано и нет строгого, логического порядка, чему, впрочем, вы сами причиною. Нужно, чтобы существо письма осталось всё в вас, вопросы мои стали бы вашими вопросами, желанье мое вашим желаньем, чтобы всякое слово и буква из него засели в вашей голове, преследовали бы вас и мучили по тех пор, пока не исполните моей просьбы таким образом, как я прошу.
Бог вас да благословит во всем! Прощайте!
Ваш Г.
Толстому А. П., 18 июня н. ст. 1846
Фрейвалдау. Июнь — не помню числа <18 июня н. ст. 1846>.
Наконец, пишу к вам из Греффенберга, куда прибыл благополучно, отдохнул два дни и вот уже другой день начал лечение. От дороги ли, а может быть, отчасти, и от грубиевского прописания, которое я выполнял доселе по возможности, в дороге я почувствовал себя несколько лучше, имел <… > натуральное, один или два раза, что для меня важно и что, однако ж, прекратилось с начатием водяного курса. И Греффенберг и Фрейвалдау грустны, почти ни души; кроме бедного Дегалета, который еле ходит с закрытыми глазами и ничего не видит, только двое русских. Один армейский полковник Быков, другой какой-то Лосев. Во Фрейвалдау никого. Был я в Линде… <нрзб.> затем, чтобы повидать князя Барятинского, который лечится у Шрота и от него в восторге. Его курс почти на исходе. Он говорит, что, несмотря на страшную слабость, чувствует себя как бы перерожденным. Но я уже давно привык не верить тем больным, которые еще вполне не вылечились, что, впрочем, никак не мешает быть Шроту в своем роде гениальным врачем, а кн<язю> Барятинскому умным и замечательным человеком, несмотря на обвинение братца вашего Алексея Петровича в глупости. В Греффенберге в это лето несравненно меньше лечащихся, чем во все прежние годы. Приезды значительно прекращаются, это я уже слышал всюду на дороге. Меня разбирает тоска. Абрейбунги и умшлаги противны и почти невыносимы, а главное то, что я не имею чрез то времени заняться тем, чем мне нужно спешить; в дороге я имел возможности больше заниматься. Я думаю, я Греффенберг просто брошу, тем более, что от него вся надежда только на небольшое освежение, а перееду на море, именно в Остенде: там больше бывает русских, туда, может быть, и вы заедете из Лондона. Мне же особенно нужно бежать от тоски, которая наиболее меня одолевает тогда, когда нет с кем провести вечер и сколько-нибудь позабыть в беседе, тягость и трудность дня. Я получил письмо от Софьи Петровны, которая так убеждает и меня, и вас приехать в Неаполь, что вам особенно ни в каком случае невозможно не выполнить таких убедительных и жарких прошений. На это письмо вы отвечайте не в Греффенберг, но во Франкфурт, на имя Жуковского. |