|
Прошу прощения! Что же ты не даешь руки так, как это<?> делают козаки: они брали <1 нрзб.>, а когда мирятся — мирятся: всё пляшет на радость!» говорил он отцу, который стоял на одном месте, не выражая на лице своем ни гнева, ни примиренья. «Отец!» — говорила Катерина, обняв и поцеловав его: «не будь неумолим, прости Данила: он не огорчит больше тебя»… «Для тебя только, моя дочь, прощаю», отвечал <он>, поцеловав ее и блеснув чудно очами. Катерина вздрогнула: чуден показался ей его поцелуй и непонятный огонь очей и всё. Как-то задумалась она, облокотясь на стол, на котором перевязывал свою раненую руку пан Данило, передумывая, что худо и не по-козацки сделал, просивши прощенья, не будучи сам ни в чем виновен.
Блеснул день, но не солнечный; небо хмурилось, тонкий дождь сеялся на луга, на леса, на широкий Днепр. Проснулась пани Катерина, но нерадостна; очи заплаканы и вся она смутна и неспокойна. «Муж мой милый, мой дорогой, чудный сон мне снился».
«Какой сон, моя люба пани Катерина?»
«Снилось мне — чудно, право, кажется: как будто виделось наяву и еще больше, чем виделось. Снилось мне, что будто отец мой — тот самый урод, которого мы видели на свадьбе у есаула… Но прошу тебя, не верь сну! Каких глупостей не приснится человеку, когда он спит. Будто я стояла перед ним, дрожала вся, боялась, от каждого слова его стонали мои жилы. А если бы ты услышал, что он говорил такое…»
«Что же он говорил, моя золотая Катерина?»
«Говорил: ты посмотри на меня, Катерина. Я хорош, люди напрасно говорят, что я дурен. Я буду тебе славным мужем. Посмотри, как я поглядываю очами. Тут навел он на меня огненные очи… я вскрикнула и проснулась».
«Чуден сон твой, пани Катерина, еще чуднее будет верить ему. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно. Чуть ли не ляхи стали выглядывать. Мне Горобец прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится. Я и без него не сплю. Хлопцы мои в эту [ночь посрубили] двенадцать засеков. Посполитство будем свистать свинцовыми сливами, а шляхтич<и> потанцуют и от батог<ов>.
«А отец не знает об этом?»
«Сидит у меня на шее твой отец! Я до сих пор разгадать его не могу. Много верно он грехов наделал в чужой земле! Что же в самом деле за причина, что сколько [живет] уж — больше месяца есть, и хоть <бы> раз разве<се>лился, как добрый козак: не захотел выпить меду… Слышишь, Катерина, не захотел меду, который <я> вытрусил у брестовских жидов. Ей, хлопец!» крикнул пан Данило, хлопнув в ладоши и свистнув молодецким посвистом: «беги, малый, в погреб, да принеси жидовского меду! Горелки даже не пьет! Экая про<па>сть! Мне кажется, пани Катерина, что он в господа Христа не верует. А, как тебе кажется?»
«Бог знает, что ты говоришь, пан Данило!»
«Чудно, пани», продолжал пан Данило, принимая глиняную кружку от козака: «поганые католики дюже падки до водки, одни только турки не пьют. Что, Стецько, много ли хлеснул меду в подвале?»
«Нет, попробовал только, пан Данило».
«Лжешь, собачий сын. Вишь, как мухи напали на усы! Я по глазам вижу, что хватил полведра. Эх, козаки! что за лихой народ! Всё готов товарищу, а хмельное свысуслит сам. Я, пани Катерина, что-то давно уж был пьян, а?»
«Вот еще это? А помнишь в субботу…»
«Не бойсь, не бойсь, больше кружки не выпью! А вот и турецкий игумен влазит в двери», — проговорил он сквозь зубы, увидя нагнувшегося, чтобы войти в двери, тестя.
«А, что ж это, моя дочь», сказал отец, снимая с головы шапку и поправив пояс, на котором висела сабля с чудными камен<ьями>: «солнце уже высоко, а у тебя обед не готов?»
«Готов обед, пан отец, сейчас поставим: вынимай горшок с галушками», сказала пани Катерина старой женщине, вымывавшей деревянную посуду. |