Хата была без свечей, нетопыри мелькали взад и вперед, и знаки стали меняться по стенам. Не озираясь, покрыл он стол белою скатертью, поставил горшок и стал бросать длинными руками своими какие-то неведомые травы. Потом взял кухоль, выделанный с какого-то чудного дерева, почерпнул им воды и стал лить, шевеля губами и творя какие-то нечистые заклинанья. Свет в светлице уже стал розовый и падал ему на ли<цо>, и страшно было тогда глянуть в лицо, — оно казалось кровавым, глубокие морщины только чернели на нем и глаза как будто горели. Нечестивый грешник! уже и борода давно поседела, и лицо изрыто морщинами, и высох весь, а всё еще творит богопротивные умыслы. Посереди хаты стало опять с дивным сиянием белое облако и что-то похожее на дикую радость сверкнуло на лице его. Но отчего же стал он недвижим с разинутым ртом, не смея пошевелиться, и отчего волосы щетиной поднялись у него на голове? В серебряном облаке перед ним светилось чье-то чудное лицо, непрошенное, незванное явилось к нему в гости, яснело, чем дальше, больше и вперило в него неподвижные очи. Черты <1 нрзб.> глаз, губы, очи, — всё незнакомое ему: никогда во всю жизнь свою он его не видывал. И страшного кажется в нем мало, а непреодоли<мый> страх напал на него. А незнак<ом>ая дивная голова сквозь облако также неподвижно глядела на не<го>. Облако уже и пропало. А неведомые черты еще резче выказались, и острые очи не отрывались от него. Колдун весь побелел, как полотно, диким, не своим голосом вскрикнул он, опрокинул горшок. Всё пропало.
«Спокой себя, моя любая сестра», говорил старый есаул Горобец: «сны редко говорят правду».
«Никого не бойся», говорил молодой сын его, хватаясь за саблю: «никто не посмеет тебя обидеть».
«Приляг, сестрица», говорила молодая жена его, «я позову старуху-ворожею: против нее никакая сила не устоит: она выльет переполох тебе».
Пасмурно, мутными глазами глядела на всех Катерина и не находила речи. «Я сама устроила себе погибель: я выпустила его», простонала она: «мне на земле нет покою. Может быть, за грехи мои не будет и на том свете от него покою. Вот уже десять дней я у вас в Киеве. Горя и капли не убавилось. Думала, буду хоть в тишине растить на месть за отц<а> сына… буду… Страшен, страшен привиделся он мне во сне. И, боже сохрани, и вам увидеть его. Сердце мое до сих пор бьется. Дух занимается в груди. Я зарублю, Катерина, твое дите, кричал он, если не выйдешь за меня замуж… Я заруб…» речь остановилась на устах у ней и, зарыдав, кинулась она к люльке, и испуганное дитя протянуло ручонки и закричало.
Кипел и сверкал сын эсаула и от гнева, слыша речи, [не находил слов].
Расходился и сам эсаул Горобец. «Пусть по<про>бует окаянный антихрист придти сюда: отведает, бывает ли сила в руках старого козака. Пусть придет он поглядеть, как [будут] растаскивать нечистое тело его вороны, прежде нежели чорт придет за его душою. Бог видит», говорил он, подымая прозорливые очи, «не летел ли я подать руку брату Данилу. Его воля! Застал его на холодной постели, на которой уже много-много улеглось козацкого <народа>. Зато не пышна разве была тризна по нем, выпустил ли хоть одного ляха живого? Успокойся, мое дитя. Никто не посмеет тебя обидеть, разве и меня не будет, ни моего сына».
Кончив слова свои, старый эсаул пришел к люльке. Дитя засмеялось и протягивало к нему ручонки, увидевши висевшую на ремне у него в серебряной оправе красную люльку и привеш<енный> к ней гаман с блестящим огнивом. «По отцу пойдет», сказал старый эсаул, снимая с себя люльку и отдавая ему. «Еще от люльки не отстал, а уже думает курить люльку». Тихо вздохнула Катерина и стала качать колыбель, и все сговорились провесть ночь вместе и, мало погодя, уснули все, а с ними Катерина. |