|
И сиденье мокрое. Я не могу больше ни секунды находиться в автобусе, выскакиваю на первой же остановке.
Иду обратно к квартире брата. Идти хорошо, лучше. Дышу как можно глубже. Все еще потею, но сердце бьется чуть медленнее. Я снова в состоянии думать, я до сих пор чувствую вкус паники во рту, но в состоянии думать. Иду от Ратушной площади, мимо станции «Нёрепорт».
Подхожу к Ботаническому саду. Ненадолго останавливаюсь у входа. Захожу. Мимо меня к выходу идет пожилая женщина с внуком на руках. Мальчик, малыш в шортах и бейсболке, улыбается мне. Больше я в саду никого не вижу.
Иду в дальний конец сада по одной из дорожек, усыпанных гравием, нахожу скамейку недалеко от павильона с тропическими растениями. Страх медленно исчезает. Я массирую затылок, пробую расслабить плечи, дышать как можно медленнее.
Отсюда открывается отличный вид на сад. Множество небольших растений с надписями по латыни на белых табличках, какие-то редкие, по всей видимости, деревья, ни веточки нельзя отломать.
И я снова думаю об Амине.
Амина любила Ботанический сад, так она мне писала. Она училась недалеко отсюда и иногда, освободившись, заходила сюда. Сидела, запрокинув голову, наслаждалась тишиной.
Я чувствую, что она была здесь. Замечаю, что сложил руки. Кому я собрался молиться? Амине? В этом нет смысла. Богу? Кому? Единственная помощь, какую я когда-либо получал, находилась в пузырьке с лекарствами. Я не могу удержаться от улыбки. Мне хочется стать на колени и помолиться фармацевтической фабрике «Лёвенс Кемиске» или «Глаксо Смит Кляйн».
Я смотрю на деревья. На этой ли скамье она сидела? А о чем она думала, сидя здесь? Оттягивала время возвращения домой?
В своих письмах она о чем-то умалчивала. Теперь я понимаю. Мне не нужно сверять даты, чтобы заметить: период, когда она жила одна, наложил отпечаток на последние письма. Они были проштемпелеваны в Копенгагене, но это ничего не значит, она могла их посылать, когда проверяла свой абонентский ящик. Я все время чувствовал: она что-то недоговаривает. Наверное, так и было. О чем-то она, возможно, не писала, потому что это было слишком банальным, потому что она не хотела меня этим беспокоить или затруднять. Никогда не писала о парнях. Я тогда об этом не задумывался, но вряд ли она совсем не думала о парнях, встречала же она кого-то. Не знаю, был ли у нее парень, но девушки думают о парнях, такова жизнь. Может, мне стоило воспринимать это как комплимент. Девушки не рассказывают парням о других парнях, никогда, если у них есть сердце, если они выглядят так здорово, как Амина; к этому нельзя отнестись безразлично. Как только они начинают рассказывать тебе о своих парнях — все, ты перешел в категорию подружек, неважно, есть у тебя член или нет.
Все, что я писал ей о своей жизни в больнице, было облегченной версией. Там случались вещи, о которых я ни за что бы ей не рассказал. Зачем? Разве ей станет лучше от рассказов о бессоннице, припадках, рвоте и дрожи? Я выдавал ей красивую версию. Что еще? Маленькие ироничные телеанонсы. Никогда о будущем. Есть вещи, которыми нельзя делиться с другими. Которые нельзя просить других разделить с тобой. Это слишком некрасиво.
Я был прежде всего хорошим слушателем. Нет, я не поддакивал ей, не задавал вопросов, какие задают девушке в четыре утра, когда макияж уже размазался, а ты пытаешься изобразить, будто тебе интересно, что ей сказал начальник на ее дурацкой работе, или соглашаешься, что в Дании трудно быть актрисой, что в институтах не замечают настоящих талантов, а предпочитают посредственности. Никаких непристойных вопросов. Я был хорошим слушателем, я обращал внимание на каждое слово, что она мне писала, представлял себе каждую вещь, которую она описывала. И картины до сих пор четкие. Я вижу ее перед собой, как она стоит на мебельном складе с родителями, с младшей сестрой. И я знаю, как она реагирует на взгляды молодых людей, режущих паласы. |