Теплая и навязчивая, она прилипла к полу как оскорбительное высказывание, позволительное только в пьяном угаре.
– Сука, Алекс! Говорил тебе – закусывать надо!
– Дневальный! Где дневальный? Сюда его, быстро!
– Кто сегодня дневальный? – продолжал орать Бледный (так между собой звали старшину нашего отделения, именно это прилагательное выплывало из подсознания при виде его лунного, поглощающего свет лика). Было у него и еще одно прозвище – ФБР, которое он приобрел за инициалы (звали его Филькин Борис) и которым бесконечно гордился. Бледный пользовался непререкаемым авторитетом, он готовился к дембелю, и те, кто хоть как то зависел от него или искал этой зависимости, звали его ФБР. Не было в Борисе никакой красоты, но и уродства тоже не было, человек с никакой внешностью, будто повернулся к миру тыльной стороной своей личности, устремив взгляд в себя, вовнутрь, высматривая в потемках душу. – Кто сегодня дневальный?
– Фолк, – ответил вездесущий Колин.
– Сюда его быстро.
Фолк – это был я. Я сидел с книгой вдали от праздника. Колин (один из моих приятелей по призыву) подбежал ко мне, как почтальон со срочной телеграммой, в которой написано: «Срочно выезжай, дедушке плохо».
Я вырвал из книги последний абзац:
«Люди – как комнаты, некоторые готовы и сдаваться, и сниматься, лишь бы любили, другие же не сдаются и не снимаются, потому что не хотят жить в беспорядке». Она относила себя к последним, но в этот вечер ей ни в коем случае не хотелось оставаться одной. «Но тогда с кем?» – перебирала она в голове, потягивая мартини. Одной голове было известно, как легко перебрать, пока перебираешь, с кем скоротать вечер, потому что всякая женщина делает это с прицелом на жизнь.
С трудом отобрал взгляд у книги и отдал его ненадолго Колину, а чуть позже – ФБР.
– Где тебя носит, душара? Ты че за порядком не следишь? Бегом здесь все убрать. Видишь, дедушке (вновь призванных, таких, как я, в армии звали духами, дедами звали старослужащих) плохо?
Именинник извергся вулканом и затих, тело обмякло, как старая простыня, волосы сбились, и уже не знали, куда им расти, часть лица стекла и образовала лужу. Сейчас он действительно был похож на младенца: влажного и липкого, рожденного на свет в сапогах и тельняшке, разве что не кричал, а что то бормотал себе под нос, что то невнятное и вонючее.
– Не буду, – вырвалось у меня бессознательно.
– Совсем охренел, что ли? Быстро схватил ведро, швабру и вперед, пока я добрый.
Глядя на эту темную осеннюю лужу, без фантазии, без отражения, уже точно знал, что не буду ее убирать. Осень я и вправду не любил: слякоть, скука, небо неделями не меняет белья, грязь, которая волочится за тобой повсюду, целует твои ноги, оставляя на них следы коричневой помады, только бы ты взял ее с собой в дом, жижу свежевыжатого сока земли, отдаленно напоминающую эту массу на полу. Разве что та не пахнет, хотя кто ее нюхал?
– Повтори, что ты сказал?
– Я не буду.
– Никакого уважения к старослужащим, – вздохнув, кинул он тень усталости зрителям партера и злорадно ухмыльнулся своему внутреннему миру.
Я снова нырнул взглядом в лужу (какое то странное любопытство тянет повторно взглянуть на мерзость, отрывая взгляд от уродства, ты непременно бросишь его туда еще раз), в этот момент влажная тряпка ладони, полной горечи, влетела в мою скулу. Щека вспыхнула огнем, но в глазах потемнело. Из внезапно налетевших сумерек показались довольные черепа зрителей с дымящимися сигаретками. Стену хохота, вставшую между мной и остальными, разрушил голос Бледного:
– Ты что, в карцер (карцером здесь назывался железный ящик для торпеды, будто специально созданный под размеры человека среднего роста. |