Изменить размер шрифта - +
Кажется, маленькая прибавка сделана (многие даже "упорядочением" ее называют, или "введением произвола в рамки законности"), а какая в ней чувствуется обида! Начать с того, что прежнее положение о порядке пристижения смертью принадлежало к области права обычного, а не писанного. Партикулярный человек следовал ему, как прирожденной идее. Нося эту идею в своем сердце вместе с прочими таковыми же и беспрекословно признавая ее авторитет, он, однако ж, понимал, что право быть смертным "по усмотрению" отнюдь не принадлежит к числу таких, которыми можно было бы кичиться. И вдруг ему не только во всеуслышание напоминают, что он двояко смертен, но еще прибавляют, что по сему предмету существуют какие-то правила! Ужели это не обида? Прежде хоть клейма-то на нем не было, а отныне стоит ему нос показать наружу, чтоб услышать: ах, да ведь это тот самый! А кроме того, и страх. Потому что, если раз на бумажке написано "смертен", так уж прямо, значит, и заруби у себя на носу: теперь, брат, не пронесет!

 

Вот что значит по изъязвленному месту новые язвы наводить. Даже "упорядочить" ничего нельзя, потому что намерения самые похвальные, словно волшебством, превращаются в благосклонное ковыряние незаживших ран.

 

– Самообольщение какое-то всех одолело, – продолжал между тем Глумов, – все думается, как бы концы в воду схоронить или дело кругом пальца обвести. А притом и распутство. Как змей, проникает оно в общество и поражает ядом неосторожных. Малодушие, предательство, хвастовство, всех сортов лганье... Может ли быть положение горше этого!

 

Он говорил с расстановкою и притом так решительно, как будто не только не ждал возражений, но и не предполагал их возможности. Эта уверенность была до того тяжела, что я позабыл мои недавние размышления и почти гневно крикнул:

 

– Да не раздражай! говори, куда же деваться! ведь надо же существовать!

 

Но он, вместо ответа, загадочно проворчал:

 

– Вот! оно самое и есть!

 

– Ну?

 

– Я, брат, всю зиму, с октября, вот как провел: в опере не был, Сару Бернар не видал, об Сальвини только из афишек знаю. Сверх того: в книжку не заглядывал, газет не читал... И, что всего важнее, ни разу не ощутил, что чего-нибудь недостает.

 

– Что же ты делал? лапу сосал?

 

– Жил. Вся зима, яко нощь едина, прошла. Только сегодня, уж и сам не знаю с чего, опомнился. Встал утром, думаю: никак уже ноябрь прикатил – глядь, ан на дворе май. Ну, испугался.

 

– Да, может быть, ты напитки во множестве принимал?

 

– Не особенно много. И пил и ел – обыкновенную препорцию. Кажется, даже размышлял. А ты... размышлял?

 

– Да тоже... какой, однако ж, у нас разговор нелепый! Представь себе, если все-то начнут так жить, как ты зиму прожил... хороша история будет?

 

– Нельзя всем так жить: загвоздка есть. Мужик, например. Он, поди, пашет теперь, потом начнет сеять, навоз возить, косить, опять пахать, снопы убирать, молотить, веять. А зима наступит, повезет навеянное в город продавать, станет подати платить, и, в воздаяние, будет набивать себе мамон толокном. Толокно – это наш главный государственный враг: он «баланец» портит! Подумай! сколько осталось бы к вывозу и как бы поднялся наш рубль, если б мужик мамона не набивал! Ну, да уж с этим надо примириться: ведь и мужичка надо пожалеть! Бдит, братец, он! а покуда он бдит, мы можем всяко жить: и так, как я зиму прожил, и в вечной мелькательной суете, как живет, например, наш общий друг, Грызунов.

 

– Только скажу тебе прямо: по-твоему жить – значит пропасть.

Быстрый переход