Полный абсурд, и в то же время я видел это собственными глазами; каким-то образом урон, наносимый мною его письмам, мгновенно передавался ему.
Он этому не верил, или не хотел верить, или не понимал, что происходит, потому что продолжал откусывать, складывать, запечатывать, бросать, создавать каждую секунду десятки новых писем. Я разрезал их, пронзал их, рвал их. Интересно, о чем он писал в них? Умолял остановиться? Угрожал мне и моим близким? Приводил убедительные доводы, чтобы сохранить статус-кво?
Я понял, что должен знать. Я не смог удержаться. Я выхватил прямо из воздуха один из шелестящих конвертов и раскрыл его.
Дорогой Джейсон, прочитал я —
— и вскрикнул от страшной боли, опалившей мое лицо. Я выронил листок, автоматически схватился за щеку. Когда мои пальцы коснулись открытой кровоточащей раны, я испытал новый приступ острейшей боли. Слезы и падающие письма, орущие телевизоры и радиоприемники затуманивали слух и зрение, но я понимал, что мы больше не одни. В огромном помещении собиралась армия. Его армия. Из ниоткуда появлялись и множились похожие на чиновников мужчины в полуделовых, полувоенных костюмах.
Я снова взялся за ножницы и, визжа от ярости и боли, начал резать падающие на меня конверты. Вновь обретенный талант меня не подводил. Я разил письма в воздухе, уничтожая его творения почти так же быстро, как он их создавал.
Я ждал, что в любой момент на меня набросятся все прибывающие чиновники: они могли сбить меня с ног, могли вырвать ножницы из моих рук и заставить читать письмо за письмом.
Однако они просто наблюдали, не делая никаких попыток вмешаться и помочь ему.
Мне уже казалось, что рука, державшая ножницы, вот-вот отвалится, но я не останавливался, я был полон решимости за отведенное мне время нанести как можно больше ущерба. Я разрезал конверты и с радостью видел на его жутком теле все новые раны.
Конверты изменились; стали монументальнее, ярче. Я снова испытал желание передохнуть и взглянуть хоть одним глазком на какое-нибудь из посланий. Только я знал, что это глупое и опасное желание. Я больше не мог позволить себе ни любопытства, ни милосердия, и, щелкая ножницами, кромсая письма, я думал о Викки и Эрике, Стэне и Шеймусе, даже о матери.
И из него хлынула кровь.
Я увидел, как из глубокой раны под его правой подмышкой потекла густая синяя жидкость.
В его жилах текла не кровь, а чернила!
Все больше и больше порезов начинали кровоточить, и через несколько секунд он уже весь истекал кровью. Чернила хлестали, как из тысячи авторучек, поток писем сначала замедлился и в конце концов прекратился. Верховный шатался, слабел. Одна из его рук сшибла гору бумаг, и чернила хлынули на падающие страницы.
Никто не пришел ему на помощь.
Он упал навзничь, обмяк в своем кресле. Один за другим гасли, мигая, телеэкраны, отключались радиоприемники, и в конце концов наступила тишина, прерываемая лишь его прерывистым дыханием, металлическим щелканьем моих ножниц и тошнотворным шуршанием фонтанирующих из его тела чернил.
Чернил в нем было гораздо больше, чем казалось физически возможным. Они стекали с помоста непрерывным потоком, впитываясь в горы газет и обрезков писем. Намокая, бумага утрамбовывалась, бумажные горы сглаживались. Свет почти совсем померк, но в страшной массе на полу мне удавалось различать части тел: головы и ноги, сердца и мозги, прежде скрытые ворохом газет.
Чиновники не двигались, наблюдали, выжидали.
Чего они ждали? Чего хотели?
Мои руки болели, пальцы немели. Я перестал кромсать письма. Распростертый на своем троне Верховный истекал кровью и еле дышал. Одно раздвоенное копыто беспомощно стучало об пол. Я вдыхал запах чернил, приятный, чистый, химический аромат, коим всегда наслаждался. Однако из-под этого запаха пробивалась слабая вонь, как в том цирковом шатре. Я узнал эту вонь. Вонь гниющего тела Христа из моего сновидения. |