Но часто мне мыслится, что я уже достаточно настрадался; тогда я чувствую, как начинаю постепенно выходить из себя. Однако это чистое заблуждение; мне слишком хорошо известно, что страданиям нет меры, в особенности сейчас…
[…]
* * *
[…]
Меня уже часто переводили из одних мест в другие, я совершил не один умопомрачительный марш-бросок и проглотил немало мудреных отрезвляющих кушаний, но такого безумия, какое творится здесь, мне видеть еще не доводилось, и в этом безумии виноватых нет, от него страдают как руководители, так и руководимые. Нынешним утром поступил запрос на меня, куда, для какой цели — вообще непонятно; затем после обеда выясняется, что завтра утром меня и еще примерно пятьдесят человек командируют в Билефельд. До сих пор — сейчас десять утра — это безумие еще продолжается; часами простаиваем у вещевого склада, в приемной врача, в канцелярии, а потом — это уже в завершение эпопеи — в темном подвале, где нам выдают рождественские подарки. К великому огорчению, среди них не оказалось сигарет, они здесь самый дорогостоящий товар. Я теперь набиваю трубку всем, что вообще может называться табаком. Мне еще надлежит упаковать мой багаж, мы отправляемся завтра утром часов в восемь; к тому же у меня целый чемодан всяких личных вещей; завтра мне предстоит битый час тащить все это барахло до вокзала. И тем не менее я благословляю, благословляю тот день, когда покину наконец это место и окажусь на «такой надежной родимой стороне», ежели можно так выразиться солдату. В общем, я рад моему переводу в Билефельд…
Стало быть, вполне вероятно, что мы будем вместе праздновать Рождество в Билефельде или еще в какой-нибудь дыре поблизости, потому что отпуска, естественно, не предвидится, а без отпускного свидетельства ехать отсюда в Кёльн просто безумие… Выходит, нам остается только ждать, пока окончательно не прояснится наше положение в Билефельде, не исключено, что мы будем там охранять пленных.
Меня попросту вырвали из моих грез о будущем, и теперь я никак не могу собраться с мыслями и спокойно продолжить письмо, ибо передо мной возвышается огромная куча багажа, который, еще не знаю как, придется тащить с собой.
Необычайно рад новому повороту событий… Кажется, теперь я снова понемногу приду в себя, правда, поначалу придется туго с твердо установленными часами дежурств караула — в течение четырех месяцев я вообще не нес караул, — но зато хоть уверен, что у меня, по крайней мере, единственный раз за долгие месяцы появилось постоянное место несения службы. Это много значит, очень много… Будем надеяться также на приличное жилье, и тогда я смогу тебе писать, писать, писать…
[…]
* * *
[…]
Один час из восьми уже позади; в такую стужу мы меняемся через час, так что вместо четырех раз по два часа каждый должен стоять по часу восемь раз. А час даже в эту ледяную стужу проходит очень быстро; все вокруг белым-бело, вдалеке за нашим забором чернеют голые деревья и небольшие, покрытые рощами холмы; деревья словно замерли, и повсюду на фоне этой белизны черными кляксами выделяются летающие или расхаживающие по земле вороны. Часто, громко каркая, они стаей проносятся надо мной и затем садятся поблизости, будто для поминальной трапезы, а где-то далеко между заборами и белыми домами быстро движется, семеня ногами из-за гололедицы, человек; однако такое случается редко; но даже если он очень далеко, все равно заметно, как ему холодно и как он спешит поскорее нырнуть в укрытие. Небо светло-серое, без малейшего оттенка; если бы оно было чуточку помягче, то пошел бы снег, посыпался бы крупными хлопьями. Однако пока ясно и морозно, и время будто остановилось в этот воскресный вечер. Если же я повернусь, то увижу наш двор, застроенный современными белыми ангарами; с тыльной стороны между ними стоят повозки, большие и маленькие; они все выглядят одинаково, верхушки оглоблей образуют удивительно четкую пунктирную линию, и если посмотреть сквозь правое переднее колесо первой повозки, то увидишь все передние колеса, вплоть до последнего. |