[…]
[…]
* * *
[…]
Я совершенно уверен, что в ближайшие дни стану спокойнее и тогда снова примусь за работу, по крайней мере, хоть немножечко поработаю так, как хочу я. Всеми силами души жажду создать отличное, завершенное произведение; я тут набросал кое-что и часто возвращаюсь мыслями к этой истории, но писать могу только урывками… Я совершенно уверен в том, что, будь у меня возможность писать в спокойной обстановке, я сочинил бы рассказ за один присест…
[…]
* * *
[…]
Мрачным было небо над Рейном в первые два часа моего дежурства, над ним пролетали, гонимые бешеным ветром, темные тяжелые облака, а воды отливали свинцовым блеском; набережная была угрюмой, и сердце мое тоже отягощала печаль, и никаких надежд, оно поистине умерло. Но теперь я снова ожил, правда, меня еще немного пробирает дрожь при мысли о том, насколько они держат меня в своих руках, но в принципе они все-таки не смогут меня одолеть, нет, нет и еще раз нет; я не позволю так далеко зайти этим наглым насильникам, и тем не менее часто я больше всего опасаюсь, что вдруг им все-таки удастся сломать меня и уничтожить и забрать всю мою силу. Однако я понимаю, что они не могут этого сделать; нет, напротив, это меня они делают более опытным и выносливым…
Отныне я не буду падать духом; я вновь найду слова и радость в работе, а также выделю время для досуга, без этого невозможно обойтись… Когда у меня снова появится свободное время, моя душа всколыхнется, сердце обретет уверенность, и я снова стану самим собой, и у меня появится время, бесконечно много времени, и медленно, шаг за шагом я опять приду в себя, опять стану деятельным, воспряну ото сна, восстану из этого глубокого злополучного оцепенения.
Буду размышлять о нашей жизни […] и о своем новом рассказе, о котором мне необходимо постоянно говорить с тобой, я назвал его «Странник»; в нем идет речь об одном человеке, который возвращается в родной дом после многолетних странствий, куда его погнало нетерпение сердца; это было долгое странствие, принесшее ему много счастья и бесконечно много страданий и нужды; наконец, одолеваемый тоской, он возвращается домой, в родной город, в семью, к братьям и сестрам, на родине он переживает много разочарований, низость тамошнего общества ранит его в самое сердце еще сильнее, чем на чужбине; так проходит год, который приносит ему много огорчений и мук, связанных с воспоминаниями, затем война вырывает его из мрачного оцепенения и венчает смертью. Всегда и повсюду за этим человеком следует Бог, да, следует. Снова и снова он счастливо избегает греха и опасности погрязнуть в пороке, снова и снова в нем пробуждается беспокойство и гонит его в объятия Бога, который благословляет его милостью молитвы; в качестве эпиграфа к этой истории мне хотелось бы взять строку из Теодора Хэкера: «колеблющийся человек поставлен на край пропасти, разделяющей зверя и ангела». […]
[…]
* * *
[…]
Недавно был у врача, пока что мне предписано вернуться в часть в Мюнгерсдорф; разумеется, это еще не окончательное решение, но вполне возможное. Теперь остается только ждать…
И вот я снова в казарме: на улице холодно и ветрено, и мне часто приходят на память те три зимы, которые я провел в полном отчаянии. Одну, самую тяжелую, зиму — в трудовом лагере в Вольфхагене, вторую в Оснабрюке, а третью в Мюльгейме, Люденшейде и Билефельде… Просто не верится, что этой зимой не придется простаивать часами на холоде. Трудно даже сказать, сколь безысходным было порою мое положение…
Вчера зашел в кино; все-таки это потрясающе, что там можно несколько забыться; ведь эти фильмы представляются некоторым, как достойная подражания жизнь, как проявление другого бытия.
[…]
* * *
[…]
Больше всего меня сейчас заботит, попаду ли я еще раз в Антверпен или нет и продаются ли там те чудесные вещи, которые я должен и хочу привезти с собой: кофе, сигареты и платки, ах, только бы они еще были! Надо, однако, быть терпеливым и, главное, скромным, тогда не будут сниться по ночам громадные горы тканей и штабеля сигарет; н-да, я немного жадноват, и сознание того, что у меня есть кое-какой капитал, порою пьянит меня; надо быть очень, очень осторожным! Дьявол он и есть дьявол, он — всюду!
Я не могу себе представить «мирную жизнь», это совершенно невозможно; наверное, я потому так измотан и истощен, что снова и снова искушал это невозможное; в книге Вихерта «Каждый» я прочитал в заключении следующее: «Тот, кто хочет рассказать о войне и говорит лишь об ураганном огне и снарядах, тот просто дурак; кто хочет рассказать о любви, а говорит лишь о поцелуях, тот дурак; война, мой мальчик, война — это когда у нас больше нет ни родины, ни матери и когда наши сердца пусты…» Разве это не убедительно? Вне всяких сомнений, необычайно глубокое объяснение; есть мужчины, переобнимавшие и перецеловавшие тысячу женщин и тем не менее не знающие, что такое любовь — ах, это же прописная истина! — и я верю также, что некоторые, принимавшие участие во всех битвах, страдали не больше, чем те, кто еще ни разу не слышал взрыва боевого снаряда; я понимаю, что, пожалуй, это звучит чересчур высокомерно, но я долго над этим думал, прежде чем написал тебе, я полагаю, так оно и есть; самое страшное не в том, что кто-то погибает; кто знает, может, он — ах, вне всяких сомнений — в тысячу раз счастливее нас на том свете, ибо за все заплатил жизнью; это не самое страшное; отвратительно то, что все прочее продолжает жить и функционировать: трамваи переполнены усталыми и раздражительными людьми, на экранах по-прежнему идет кино, крупные мошенники вешают мелких мошенников, солнце всходит и заходит, и расписание поездов выдерживается до минуты, — нет, жизнь определенно страшнее смерти! Иногда бывает, что мир даже более жесток, чем война!
[…]
* * *
[…]
На улице очень, очень темно, зловеще и неприятно, за стенами нашей ветхой сторожки временами завывает ветер; шесть часов из восьми я уже отдежурил, четыре из них — в кромешной тьме в лесу; вчера вечером, не переставая, лил дождь, и я целых два часа неподвижно простоял в постовой будке, держа в руке каску и высунув наружу голову, и вдыхал чудесный прохладный воздух, поэтому оба часа пролетели, как одно мгновение. |