В нем есть что-то морское. Я часто об этом думал. В сороковом году, перед отъездом из Лиона, я как-то в воскресенье пошел в Фурвьер, поднялся на холм. Шла (вечерня?). Было холодно. В церкви безлюдно, один только хор. И я в самом деле почувствовал, что я внутри корабля.
Хор — это был экипаж, а я — пассажир. Да, прячущийся ото всех пассажир-заяц. Мне казалось, что я прокрался туда незаконно, обманом. И право же, я был восхищен.
Восхищен чем-то несомненным, чего мне никогда не удается удержать.
Мне бесконечно жаль людей: пока они спят, они все пропускают. Я только не знаю что. (…)
Почему мне так нехорошо? Вы не представляете себе, до чего мне страшно. О, я вовсе не позвонок имею в виду. Он мне, в сущности, даже полезен. (…) Встряска была великолепная (для головы тоже) и… у меня немного прояснились мысли. Занятно. Нервы тоже пришли в порядок. Я был как-то весь напряжен, так напряжен — физически не мог написать больше двух страниц. У меня руку сводило. Меня в буквальном смысле невозможно было читать. (…) А мои письма двух последних месяцев! На второй же странице почерк совершенно менялся. (…) И вот встряска все это сняла. То, что было во мне разлажено, снова встало на место.
Странно. (…)
Вот еще записка для мамы. Боже, как все это печально! Найти себя… это, наверно, невозможно. Где то, в чем можно себя найти, — где дом, обычаи, верования? Вот почему в наше время так невыносимо трудно и горько жить.
Пытаюсь работать, но работа идет с трудом. Эта безжалостная Северная Африка разъедает душу: я уже больше не могу. Это могила. Как легко было вылетать на Лайтнинге на боевые задания! Эти болваны американцы решили, что я слишком стар, и поставили передо мной заслон. Д. ничем не может мне помочь — да и чем тут поможешь? Я, признаться, боюсь за свою работу — боюсь даже в чисто материальном плане.
Я готов ко всему. (…) Во всем, что касается лично меня, я утратил малейшую надежду. Немного грущу о себе самом. Грущу обо всех. Когда я слышу, какие надо мной изрекают приговоры, мне делаются ненавистны все приговоры вообще. Главное, люди теряют надежду, им не хватает солнца. А что, если я люблю в других именно то, в чем могу помочь им сделаться лучше? Люблю тех, кому могу дать больше, чем получить? В сущности, я так одинок. Что, если я люблю помогать тем, кто тонет, держать голову над водой? Заставлять человеческий голос звучать по-особенному, вызывать на человеческом лице особенную улыбку.
Что, если меня волнуют только пленные души?
Когда мне чудом удается хоть на три секунды приручить того, кто считался погибшим, когда в нем хоть на три секунды пробуждается доверие ко мне — видели бы вы, какое лицо он ко мне обращает! Быть может, я по призванию — искатель подземных ключей. Искатель того, что таится глубоко под землей. Я так мало нужен тем, кто совершенен.
Мне говорят: Утопленница погрузилась глубже, чем ты думаешь… Но я бегу. И это вовсе не безумие. Только я один знаю, что вытаскиваю на свет божий. Странно, что мне понадобилось время, чтобы это понять. Но я действительно не чувствую в себе призвания ни составить чье-то счастье, ни получить его от кого-либо. Если я составляю чье-то счастье — мне делается страшно, словно я указал путнику неверную дорогу. Что до того, чтобы получать самому — мне-то ведь так немного нужно. Вполне можно подумать, что я жесток: я не утешаю в горестях, не выполняю желаний. Пусть я жесток с плотью, с сердцем, но только не с душой. Поэтому на самом деле я никогда не был жесток. Я, пожалуй, принадлежу тем, кто выбирает меня, как дорогу. Мне совершенно безразлично, откуда они идут. Чтобы выразить то, что я хочу сказать, мне, повторяю, не найти иных слов, кроме тех, которые относятся к религии. Я понял это, перечитывая своего Каида. Смысл этого трудно облечь в слова, но не случайно возникают эти повозка, дорога и обоз для вожатого вожатых. |