Стыдливо поправила тунику. — Ты убежал в этот замок. Отними у тебя этот замок, что от тебя останется? А я убежала еще дальше, в картину. Ты ведь знаешь, ты должен знать: чем дальше убежит человек, тем больше его любят, тем больше ему позволено. Помнишь, я называла тебя смешным, омерзительным и жалким, а ты целовал мне руки и твердил о своей любви… Не будь я картиной, разве ты стерпел бы?
Он сел на постель рядом с нею. Она мечтательно смотрела во мрак. В неподвижных, будто остекленевших глазах ее мерцали звезды далеких свечей.
— Всю жизнь я хотела, чтобы меня любили, — тихо и страстно выговорила она. — Быть картиной — самый легкий способ этого добиться. Любить самой ужасно хлопотно, я пробовала с тобой тогда, и мне не понравилось… Змея не убила меня — спасла. Ты разлюбил бы…
— Нет.
— Может, и нет. А может, и да. Это как атомная война — может, будет, может, нет — а страх всегда. А теперь ты никогда не разлюбишь, и самое главное — без всяких усилий с моей стороны, я даже пальцем о палец не ударю для этого. А потом ты умрешь, меня увидят другие и полюбят тоже, и так будет вечно.
— Ты прекрасна, только пока я люблю тебя. Ведь только я помню тебя живой.
— Нет, не обольщайся. Я прекрасна, пока меня любит хоть кто-нибудь, все равно кто. Это будет вечно, Орфи, вечно. А ты… Ты любишь меня, пока хоть кто-нибудь любит тебя. Это дает тебе силы. Поэтому тебя всегда будут любить — ведь ты убежал.
— Но как можно — знать, что тебя любят, и оставаться спокойной, равнодушной! Другие люди…
— Это меня не касается.
— Но меня-то касается! Меня касается все! Я забочусь о…
Она тихонько засмеялась и помотала головой как бы в недоумении:
— Трусишка. Никак не можешь признаться себе, что тебе уже все неинтересно. Тебя касаюсь лишь я. А меня никто не касается, лишь я сама.
— Но это смерть…
— Конечно. Я же умерла, я картина. А ты между мною и всем остальным, еще не здесь, но уже и не там. Как же ты не понимаешь, ты же сам учишь убегать.
— Нет!! — закричал он сразу, точно готов был это услышать. — Нет!! Я учу доброте, спокойствию, лечу…
— Ты учишь моему спокойствию. Как можно быть и спокойным, и добрым? Для этого надо стать картиной. Ты еще не понял, как это замечательно — иметь возможность в любой момент уйти. Или еще не научился… Вот тебе и приходится убивать. Уйти далеко-далеко, совсем, и вернуться лет через пять или восемь, руководствуясь лишь собственным желанием… и сосчитать, сколько на твоем лице прибавилось морщин, а на кладбище у замка — крестов…
Он покачал головой. Она замолчала. Шелестел ветер. Покачивался полог.
— Боже правый… Неужели для тех, кто любит меня, — я такая же трусливая, эгоистичная тварь, как ты — для меня?
Она встала — юная и грациозная, как всегда. Как всегда. Как вечно.
— Я ухожу, — предупредила она. — Ты много себе позволяешь.
Он молчал. Она стала пятиться к картине, с любопытством — на сколько хватит его воли — глядя ему в глаза. Он смотрел то на нее, то на примятое одеяло, где она только что сидела, словно живая, — и лишь в последний миг вскочил с криком:
— Нет!!! Не уходи!!!
Картина сомкнулась. Какой-то миг тело женщины казалось настоящим, и дышало, и длинные волосы колыхались от сквозняка. Потом все неуловимо замерло и разгладилось, став таким же, как сад вокруг. Жермен с размаху ударился лицом о золотую раму.
Над входом в кафе пылали золотом неоновые яблоки, и надпись «Жоли жардэн» вспыхивала и гасла с немыслимой частотой. |