Он был закрыт. Отныне миром Коля становился Сибирский заповедник, и сам он становился заповедным зверем, далеким от всех, как белка, заяц или волк.
В тайгу пришло лето.
Дни стали протяжными и ясными, в прозрачном воздухе потекли запахи тепла, меда и хвои. Вечерами Коль выходил на берег озера, мерцающего оранжевым и розовым светом, спокойного, чуть печального, и долго глядел на воду, на дальний берег, иззубренный голубым лесом, а потом столь же долго купался, плеском и кряканьем стараясь очеловечить лесную тишь. Нырял, озирая сумеречные валуны на дне. Проламывал снизу приглушенные радуги поверхности, фыркал, на все озеро кричал: «Есть еще порох в пороховницах!», громко смеялся в гулкой тишине.
В пасмурную погоду он обычно приходил на озеро днем. Он любил, когда пасмурно, когда низкие тучи висят неподвижно над лесом и воздух грустен и тих. Он стоял на берегу, садился, опять вставал, ходил и все смотрел на серую гладь, на сизую, чуть замутненную даль.
Потом из лесных лощин наползал тусклый, молчаливый туман, небо пропадало; из пелены то выплывали, то тонули опять седые и синие сосны, и тишина стояла такая, словно один на свете.
Он любил сидеть в скиту дождливыми вечерами, когда капли сочно хрупали по старой крыше. Тогда он позволял себе запалить свет и изредка что-нибудь читал. Не беллетристику, упаси Боже. Полюбил исторические труды, особенно о своем времени. Эти нынешние черти и до прошлого добрались всерьез — изобрели хроноскопы и не в старых обрывках и черепках теперь ковырялись, а просто ныряли в любое время и следили без зазрения совести за кем хотели, столько, сколько нужно. Такого понавытаскивали… Коль читал и думал: если бы мы, там, пещерные, знали, что в любой момент рядом с нами, когда это требуется по его теме, может возникнуть невидимый и неощутимый наблюдатель, все видящий и слышащий, читающий мысли, чувства, воспоминания, способный замерить пульс, уровень гормонов в крови, Бог знает что еще, и с высоты ценностей своего века судить либо одобрять, — вели бы мы себя лучше и честнее? Или плевали бы на горько мотающих головами потомков, ведь они все равно не могут ни к стенке поставить, ни отслюнить капусты… Просто смотрят. А эти, нынешние? Ведь за ними тоже наверняка будут смотреть… Да что им — они и так постоянно друг у друга на виду, им бояться нечего…
Впрочем, свободные вечера были редки — десять тысяч квадратов на одного добросовестного человека достаточно, чтобы потеть едва ли не каждый день. В сарае стоял скорди, но Коль не летал — даже зимой, делая стокилометровые концы, предпочитал лыжи и спальный мешок.
Где погибла Лена, поставил крест из двух толстых веток, связанных длинным жгутом травы. К кресту не ходил — разве что случайно. Эти случайности одно время повторялись до странности часто.
Но то было весной. Теперь лето шло к середине, к годовщине изгнания. Он по-настоящему знал теперь лес, и лес знал его, лес верил ему и не скрывал ничего. Коль растворялся в нем, топил себя в соснах и кедрах, в можжевельниках, в буреломах, в необозримых вересковых всхолмиях, говорил с оленями, целовал важенок в бесхитростные глаза… Он любил свою работу.
Он отпустил бороду и, как-то подойдя к зеркалу, удивился, что она получилась седая.
Постепенно он забывал рейс и все, что там было, и все, что было после. Пустота в душе росла, и душа переставала болеть.
Погожим августовским вечером он сидел на крыльце, отгоняя веточкой комаров — и не кусаются, а все ж таки вьются, пищат, стрешный их расшиби. Садящееся солнце золотым прозрачным днем дымилось в соснах. Доносился уютный говорок реки на порогах, птицы тилинькали, по коленям и по земле скакали белки. Никто не поверил бы, что этот человек летал на Лебедь и Эридан.
Из деревьев бесшумно выступили четверо и замерли, глядя на Коля и скит.
— Однако, — пробормотал Коль, вставая. |