Изменить размер шрифта - +
Он, в сущности, взял меня на слабо. Я сказал, что его уделаю. Он сказал, что ради бога, он все равно к подобной ерунде никогда не вернется.

Рассказ был написан, наверное, дня через четыре после этого разговора.

Еще через месячишко я стал его вытачивать. Или, как я еще люблю это называть, работать уже лобзиком, заниматься не пилением, а выпиливанием. В этом рассказе я впервые осознанно стал приводить форму к единству с содержанием; мне показалось любопытным постараться передать структурой текста (именно потому рассказ написался от первого лица — чтобы он звучал как один внутренний монолог) структуру жизни на острове; ее вязкость, ее медлительность, ее закольцованность… Отсюда бесконечные фразы рассказа, разбитые точками с запятой — которые, насколько мне удалось это сделать, сразу укорачиваются, как только главный персонаж попадает в иную обстановку, — и снова возвращаются, когда возвращается на остров он.

Ну и, конечно, в ту пору нельзя было без фиги в кармане, без эзопова языка, без замаскированной антисоветчины. Кто не сделал, тщательно спрятавшись в ближайшие кусты, лягающего движения в сторону Советской власти, тот, почитай, и не написал ничего, только зря бумагу замарал.

Как я гордился фразой «Это Ценком… Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды…»! Ведь это ж не Центральный компьютер какой-то, это Центральный Комитет! Вот вам! Имеющий глаза да увидит, имеющий уши да услышит! А когда я написал про Эми, что она «не родила детей на заклание звездному Молоху» — я просто щенячье повизгивал, восторгаясь собой, ведь не придраться ни к чему, но в то же время всякому, мол, мыслящему человеку ясно, что имеется в виду Кремль с красными звездами на башнях!

Стыдобища. Ведь двадцать восемь лет мне уже было — а дебил дебилом.

Что же касается моих настоящих, не выдуманных, не вычитанных и не нанесенных интеллигентным окружением ощущений и предчувствий, которые исподволь проникли из меня в этот рассказик…

Это же надо обладать таким даром предвидения! Весна 82-го… Все казалось незыблемым, даже окостенелым, забетонированным на века — но уже в двух шагах была гостеприимно разинутая пасть перемен. До смерти Брежнева оставалось полгода…

А впрочем, при чем тут наш конкретный Брежнев? Теперь, когда ушли в прошлое (надеюсь, безвозвратно) вульгарные представления о том, что стоит только свалить некий строй — как сразу само собой наступит счастье (так думали большевики, так думали правозащитники; бог даст, так думать больше никто не будет, а кто говорит нечто подобное — тот уже ничем не думает, просто вербует), и литература перестала воевать со строями, она получила возможность заняться по-настоящему серьезными и важными вещами. Другое дело, захочет ли она это делать… ну да не о том речь.

Мой сын родился через каких-то восемь месяцев после того, как советские спецподразделения штурмовали к Кабуле дворец Амина. Мог ли я помыслить тогда, что ему исполнится тринадцать (приблизительно столько же, сколько было детям островитян, когда пилоты забирали их от родителей в свою рубку) за месяц до того, как российские войска будут громить Белый дом посреди Москвы?

Могли ли помыслить помещики Николаевской эпохи, все эти Маниловы и Ноздревы, что их детям предстоит жить в эпоху Александровских реформ с ее чуждыми им всем надеждами и ровно столь же чуждым угаром? Могли ли афиняне, зачинавшие своих отпрысков в золотой век Перикла, отца европейской демократии, хоть мозжечком предвидеть, что отпрыски (те, кто выживет) будут взрослеть, когда этот самый отец затеет Пелопоннесскую войну, а та бесповоротно надорвет античную цивилизацию и отдаст Элладу тоталитарной Спарте?

Мы всегда, во все века рожаем детей для совершенно иного, совершенно чужого мира, о котором не имеем ни малейшего представления в ту пору, когда дети появляются на свет.

Быстрый переход