Она была результатом — одним из результатов, безусловно — долгой, мучительной попытки общества — сложившейся из аналогичных индивидуальных попыток, безусловно — нащупать эмоциональный и поведенческий компромисс между устойчивыми структурами психики, особенно наиболее статичными, неподъемными, никакой логикой и почти никакой практикой не пробиваемыми архетипами коллективного подсознательного (т. е. тем, что принято называть, не очень понимая, что это, собственно, такое, «ценностями, вошедшими в плоть и кровь культуры» — я и сам так поступал) и по велению неумолимого каприза истории захлестнувшими страну социально-политическими реалиями, выросшими из во многом несовместимо иных архетипов.
Ну, например. Культуры, взрастившие те или иные религии, в дальнейшем сами начинают испытывать все более мощное давление со стороны этих религий; религиозные ценности, как никакие другие, «входят в плоть и кровь культуры». В католицизме финальным главою церкви является папа — вполне демократически избираемый кардиналами человек, который с момента избрания становится непогрешимым наместником Бога; со смертью папы процесс повторяется; папские буллы — наглость какая! — святы в той же степени, что и зафиксированные евангелистами речения Христа. В протестантизме, который, как всякий сын-соперник, является зеркальным перевертышем папаши, погрешимы в равной степени все, зато для общения с Богом никто не нуждается ни в каких посреднических иерархических структурах, каждый живет тет-а-тет с Господом, значит, каждый сам по себе. В православии главою церкви является никем, кроме Бога-Отца, не назначенный и никем никогда не сменяемый Христос, а из людей непогрешимостью обладает только вся соборная церковь в целом, составляющая с главою своим единое тело, и никто в отдельности; и даже ее постановления, принятые после эпохи Великих Соборов, никак не могут быть приравнены к Заветным текстам, которые к тому же пытаться понять без духовного наставника — бессмысленно и даже опасно.
Можно не один том исписать, приводя примеры преломления этой последней конструкции в культуре, в быту, в социальной и государственной практике, в системе ценностей — и их отличий от аналогичных преломлений конструкций первой и второй. И можно десяток томов исписать, пытаясь изобразить все те психологические и поведенческие напряжения, разрывы, разломы, сшибки и аффекты, которые стали корежить дух и жизнь каждого человека, когда поведенческая практика на всех уровнях медленно, неуверенно, половинчато — и все же куда стремительнее и всеохватнее, нежели культурная традиция — начала трансформироваться, подлаживаясь под выросший на второй из упомянутых конструкций мир. А ведь миры различались не только по этим признакам — по сотням других, столь же вошедших «в плоть и кровь культуры»! И ведь к тому же в каждой из культур продолжали существовать свои собственные, так или иначе залатанные, противоречия, напряжения и разломы!
Литературно одаренные люди по самой природе своей давали выход этим сшибкам и аффектам в своих текстах. И, вне зависимости от конкретного результата преодоления сшибки текстом, в основе каждой попытки преодолеть их лежало вряд ли осознаваемое, но совершенно неодолимое и неизбежное стремление построить непротиворечивую, единую картину мира и поведения индивидуума в этом мире. Построить единый эмоциональный образ мира. Чтобы можно было просто продолжать жить — не бунтуя, не сходя с ума, не принимая схиму.
Именно грандиозность пропасти между сшиваемыми массивами породила грандиозность литературы; именно острота и болезненность переживания необъединимости того, что должно было быть во что бы то ни стало объединено, породили пронзительную эмоциональность литературы; именно коллективный архетип, не прошедший многовековой индивидуализирующей трансформации, породил социальность литературы, ее нигде, пожалуй, более не виданный интерес к взаимоотношениям человека и общества, личности и государства. |