Я верю, будет время, когда станет много таких, как я, и каждый убьет по десятку негодяев. Река человеческих поколений с каждым столетием будет все чище, пока не превратится в хрустальный поток» («Таис Афинская»).
Но раз за разом, с железной закономерностью, исключающей все иные варианты, уже через пять минут после объявления очередной очистительной бури расстреливать начинают как раз те самые преступники, те самые приспособленцы и доносчики, от коих так хотелось, и так следовало бы, очиститься. Чтобы думать, будто вот наконец настало время, когда очищение сложится иначе, надо рехнуться. Или очень уж хотеть от кого-то конкретно избавиться под шумок — от соседей по коммуналке, от любовника жены, от конкурента…
Фантастика в очередной раз оказалась уязвимее многих иных видов искусства. Ровно в той степени, в какой парализовано разрывом социальных связей и рассыпанием общества коллективное Сверх-Я, ровно в той степени, в какой расколоты и раздроблены образы того, каким общество хочет быть, и того, каким общество быть не хочет, того, как достичь желаемого, и того, как избежать нежелаемого, — фантастика лишена прежнего, в течение десятилетий бывшего основным, смысла своего существования.
Затруднительность текстуального построения хоть сколько-нибудь приемлемого эмоционального единства усугубляется еще и тем, что в мозгу пусть даже порядочных людей продолжают искрить — иногда осознаваемо, чаще же только для окружающих заметным образом — вековечные сшибки, полярности и разломы; никуда от них не деться за десять, тридцать, сто лет. Пример навскидку — ну, скажем, прекрасная песня «Офицеры», действительно воодушевляющим образом точащая из слушателей живую слезу. Но: «Офицеры, россияне, пусть свобода воссияет, заставляя в унисон звучать сердца». Отдавал ли себе отчет автор текста песни, что свобода не может заставить, а если она заставляет (я уж не говорю про «унисон», который искать нужно скорее где-нибудь на плацу, во время факельного шествия), то она уже не свобода? «Свобода» — это понятие, с радищевских и пушкинских времен прилетевшее к нам как смысловой антоним и ценностный соперник прогнившему самодержавию. А «заставить», если заставляют делать то, что считается в данное время ценным и надлежащим, — это просто как вывих вправить; это наше, глубинное, абсолютно естественное, ведь мы все — одно тело, да еще единое с самим Христом… А вот — поставлены рядом.
Мелочь, конечно. Но сколько таких мелочей происходит по стране ежесекундно! И потом, хорошо, если только песня. А коль дойдет до дела? Ах, тебя свобода не заставляет звучать в унисон? Значит, ты враг свободы? Вяжи его, братва!
В силу этой массы факторов фантастике все больше приходится переключаться на индивидуальную беседу, на поиск контакта со структурами психики отдельно взятого индивидуума, в конечном счете — эмоциональную и адаптивную подпитку индивидуальных чаяний и отвращений.
Это кардинальным образом меняет ее облик.
6
Но отнюдь не отменяет ее. Похоже, даже расширяет спектр ее возможностей.
Во-первых, новое дыхание получает исстари существовавшее направление, в той же мере, что и обычный реализм сосредоточенное на овеществлении индивидуальных желаний и страхов — всегда, в любой социальной ситуации, прущих из индивидуального подсознания. Реально существующее общество не становится здесь персонажем и присутствует, как легко и однозначно узнаваемый фон — но переживания одного человека, будучи материализованы текстом, вырастают в самостоятельные, а подчас и эмоционально доминирующие образы. Типичные фэнтези пополам с хоррором — гоголевские «Вий» или «Страшная месть». Типичный фантастический реализм — гоголевский же «Портрет», «Метаморфоза» Кафки, «Южное шоссе» Кортасара. |