Зачем я буду обманывать сама себя? Я почувствовала дрожь ревности, когда подумала, что это правда. С какой гордой уверенностью он отправляется в этот далекий поход, наградой за который должна быть я! Он так сильно верит в мое слово, что даже о нем и не напоминает! Каков он сам, такой он считает и меня: и он прав. Ведь я сравнила себя как то с Хименой. На другой день я и сама удивлялась, что решилась сказать это. Я почти жалела: так мало это было на меня похоже, ведь это было почти обязательство с моей стороны! И нельзя сказать, однако, чтобы он этим хвастал. Он думал и думает ещё теперь, как бы заставить меня сдержать слово одними только благородными подвигами, на которые он пускается. Правда велика отвага и у графа де Шиврю, но в ней нет такой открытой смелости. Мне казалось иногда, что в ней есть даже расчет. Если бы у меня не было герцогской короны в приданное, была бы у него такая страсть? А глаза того ясно говорят мне, что если бы я потеряла все, что придает блеск союзу со мной, то и тогда он пошел бы за мной на край света.
Орфиза продолжала ходить взад и вперед, мечтала, бросалась в кресло, опиралась локтем на стол — и перед ней все стоял, как живой, образ Югэ де Монтестрюка.
— Я помню, как будто это было вчера, как смело он ко мне бросился там, в лесу, на охоте: ясно, что я обязана ему жизнью. Всякий на его месте, видя меня в такой опасности, сделал бы, разумеется, то же самое, все они так говорили, и граф де Шиврю первый, но… не знаю… имел ли другой столько присутствия духа, и столько ловкости? Странней всего — его ответ мне, когда я спросила его, зачем он остановил Пенелопу ударом шпаги. Где у меня была голова, когда я так странно поблагодарила? А он не растерялся, преимущество осталось за ним. А через несколько минут, как он показал графу де Шиврю, что он ни перед чем не отступит! Смирение графа де Шиврю в этом случае, его любезность к сопернику меня немного удивили тогда, да и теперь удивляют, когда я об этом подумаю. Он не приучил меня к такой уступчивости и кротости. И вдруг, перед явно и открыто высказанным соперничеством он становится каким то нежным поклонником, он, Цезарь, выходящий на моих глазах из себя из-за одного пустого слова! Каким чудом появилась вдруг эта кротость? Зачем? Теперь сколько времени пройдет, пока я увижу Монтестрюка! Целые месяцы, год, может быть. Германия, Вена, Венгрия — как это все далеко! Привыкаешь думать, что дальше Фонтенбло или Компьеня ничего и нет. А тут вдруг тот, о ком думаешь, едет в такие страны, о которых и не слышала с тех пор, как училась географии ещё в монастыре! Должно быть очень странно, очень смешно в такой стороне, где не говорят по французски! Как же там говорят? Я люблю вас? Мужчины в этих далеких странах любезные ли, милые, ловкие? А придворные дамы одеваются ли там по моде? Хороши ли они? Есть ли там Олимпия, как в Париже? О! Эта Олимпия! Я терпеть её не могу! А если ещё кто-нибудь встретится с графом де Монтестрюком, пустит в ход те же хитрости, те же уловки, чтобы заставит его забыть свои клятвы? И я потерплю это… я?
Она топнула ножкой с досады и продолжала:
— Да, надо признаться, мужчины очень счастливы. Они одни имеют право делать всякие глупости. Хотят ехать — едут, хотят оставаться — остаются! Но зачем же мы оставляем за ними эти преимущества? Кто мешает нам делать то же? Если бы мне захотелось, однако, взглянуть на Дунай, кто бы мог этому помешать? Разве я не могу делать, что хочу? Разве есть кто-нибудь на свете, кто имел бы право сказать мне: я не хочу! Граф де Шиврю. Вот славно! Разве это его касается? Король? Но разве он обо мне думает? У него есть королевство и маркиза де Лавальер! Следовательно, если бы мне пришла фантазия путешествовать, разве я должна спрашивать у кого-нибудь позволения? Разумеется нет! А если так, то почему же и не уехать, в самом деле?
Она захлопала в ладоши и вдруг вскричала веселым голосом:
— Решено! Еду!
Тотчас же она пошла в комнату маркизы де Юрсель и, ласкаясь и целуя её, объявила:
— Милая тетушка, мне сильно хочется уехать из Парижа теперь же. |