Комиссия постановила, что ее решение окончательно и обжалованию не подлежит.
– Подобные вещи иногда со временем забываются, – сказал он. – У вас остались друзья в полиции?
– Я вас понял, – ответил я, – спасибо за заботу. Но я не хочу даже и пытаться, чтобы слишком себя не обнадеживать.
– Почему же?
– Потому что если я позволю зародиться надежде, то я погиб. Если мою апелляцию отклонят, то я – конченый человек. Еще один Донлон. У каждого человека есть свои рамки, и он адаптируется к жизни внутри них. Донлона выпихнули за эти рамки, когда он обнаружил, что стерилен и, возможно, имеет и другие проблемы. Он приспособился к новым ограничениям, немного свихнулся, чтобы быть в состоянии существовать в этом мире, а потом его вытолкнули и из этих рамок, когда он вдруг сделался убийцей. А во второй раз он не смог приспособиться, он потерял сам себя. То же самое ожидает и меня. Однажды меня вытолкнули, и я приспособился, я заслонился от мира, я живу в своем маленьком мирке, занимаюсь маленькими делами, в голове у меня – маленькие мысли. А теперь вы предлагаете мне выйти за эти рамки, поставив жизнь на карту. Я на это не согласен. Я уж лучше поживу, хотя бы и вполжизни.
Он вперил в меня внимательный взгляд, и я видел, что он решает, продолжать ли настаивать на своем. Увидев по его лицу, что он предпочел оставить меня в покое, я испытал облегчение.
– Ладно, Тобин, – махнул он рукой, – по‑моему, вам видней.
– Спасибо.
– Если когда‑нибудь передумаете, позвоните мне прежде, чем что‑нибудь предпринимать.
– Обязательно, – пообещал я, хотя знал, что я не передумаю и ничего не буду предпринимать. Он поднялся на ноги.
– Как я понимаю, вам не хочется здесь задерживаться, – сказал он.
Собственно говоря, я бы задержался здесь на неопределенный срок, но ему об этом сказать я не осмелился. У подавляющего большинства людей сформировался целый комплекс общепринятых точек зрения на вещи, а когда чья‑то точка зрения отличается от их, они незамедлительно относят таких людей к числу больных или безумных, возможно, опасных и определенно неспособных справиться со своими собственными делами, поэтому с такими начинают возиться. И я встал со словами:
– Нет, кажется, я и так здесь слишком долго пробыл.
– Мне тоже так кажется. Пойдемте.
Мы вместе вышли из камеры, нам отперли дверь в конце коридора, а внизу дежурный вернул мне отобранные накануне вещи. Поскольку меня сопровождал капитан, то обратный процесс занял гораздо меньше времени, чем когда меня принимали. Не прошло и десяти минут, как мы стояли в вестибюле рядом с сидевшим за стойкой дежурным сержантом, и выход был свободен.
Капитан Дрисколл протянул мне руку, и, ощущая себя героем мелодрамы, я взял ее.
– Не знаю еще, решим ли мы замолчать это дело, – сказал он. – Не мне решать, поднимусь наверх – позвоню в комиссию по служебным расследованиям, договорюсь о встрече. Если решат придать дело огласке, вас, возможно, вызовут в суд или на допрос.
Я в глубине души ощущал уверенность, что дело вовсе не захотят придавать огласке – ведь если его замнут, никто не обидится, а если очернят имя мертвого полицейского, никому от этого тоже лучше не будет. Факт самоубийства Донлона они утаить не смогут, и всякий, кто возьмется изучать это дело, без труда догадается, что к чему, но все же это не такая огласка, как, например, заголовок в “Дейли ньюс”: “Маньяк‑полицейский покончил с жизнью”.
Но капитан Дрисколл жил в этом мире и продолжал играть по его правилам. И я подыграл ему, сказав:
– Если я понадоблюсь, меня всегда можно застать дома.
– Прекрасно. В любом случае позвоню и дам вам знать. |