Между тем, метель унялась к полудню. Выглянуло солнце, скупое, студеное, январское. Но с заносами еще не управились, и путь все еще расчищали, долго, старательно, усердно, на своем и соседнем участке. Пассажиры разбрелись по насыпи и, разминая затекшие ноги, гуляли вдоль шпал. Машинисты весело гуторили за кипящим чайником на паровозе.
Казалась празднично-светлой природа кругом. Белая как сахар равнина притягивала взоры.
— Хотите на лыжах побегать? У папаши лыжи есть и у меня тоже, — предложила Нина Радину, когда чай был допит и булки уничтожены дочиста.
— А поезд долго еще простоит? Не опоздаю я?
— Вот еще что выдумали. До сумерек не тронетесь. Папаша приходил, сказывал; — и не дожидаясь его согласия, побежала за дешевенькими приспособлениями для несложного спорта, которым сама увлекалась зимой.
V
Белела сахарная равнина, сверкая разноцветными блестками под студеным, мало греющим солнцем. Не слышно было обычных железнодорожных сигналов. Вследствие заносов в пути стали поезда, пресеклось движение. Маячили одинокие фигуры и темные группы людей на насыпи — Нине и Радину они казались издали маленькими козявками; и поезд тоже издали чудился игрушечным. Они ушли далеко на лыжах версты за две по снежной равнине. От быстрого бега разгорелись щеки девушки. Голубым огнем загорелись глаза. И выбились из под платка русые вьющиеся от природы завитки волос.
— А ведь она, шельма, сейчас премиленькая, — решил Димитрий Васильевич, — он же по общему товарищескому приговору беспутный Димушка, — поглаживая черные молодые усики и с удовольствием охватывая взглядом миниатюрную стройную фигурку, и бело-розовое горящее румянцем юное личико, действительно, похорошевшее на морозе в разгаре спорта, и сверкающие как голубые звезды глаза.
Заговорили о книгах, о беллетристике, о Пушкине. Дима был удивлен несказанно, что скромная дочь ссыльного начальника полустанка, имела понятие и о Полтаве, и о Евгении Онегине, и о Гоголе с его Майской ночью, с его Мертвыми душами.
Бежали теперь оба, запыхавшиеся, румяные возбужденные, чуть вскрикивая каждый раз, что быстро слетали лыжи по скату сугроба. На одном месте не удержались и, не размыкая рук (все время держались за руки), оба полетели в снег, хохоча как безумные
Случилось так, что захолодевшая щечка Нины попала под горячие губы студента, и знойно обжег ее неожиданный быстрый поцелуй. А за ним другой, третий, четвертый.
Тяжело и неровно дыша, Нина поднялась с колен, страстно — взволнованная, испуганная и обрадованная.
— Что вы? Что вы? Что вы делаете? Грех какой так обижать беззащитную.
А у самой в серо-голубых глазах призыв и желание.
За восемнадцать лет, прожитых в степи, среди снега или одуванчиков, она не испытала еще ни разу смутного волнения первых порывов любви. Правда, ждала их и звала бессознательно. И теперь они нахлынули вдруг, горячие, долгожданные.
Вот он — её идеал, этот смуглый красавец, этот новый Владимир Ленский, что целует ее и шепчет ей на ушко:
— Нинуся… Ниночка… Нинуша… Прелесть моя, сказка моя степная, непосредственная… Ниненок мой, одуванчик мой, снежинка моя милая, ведь я влюблен сейчас в тебя… Видишь, влюблен?.. Околдовала ты меня сразу, маленькая колдунья. Ну, так поцелуй же, ну, так приласкай же… Ну, сама поцелуй… Ну, Ниночка…
Ах, какой голос! Ах, какие бархатные нотки в нем! В самую душу просятся. В самую душу вонзаются… И голова от них кружится… И сердце бьется…
И сразу бледнея от приступа и волны первой неудержимой страсти, Нина прильнула к чувственному алому рту, по-детски закинув за шею Радина хрупкие маленькие ручки и шепча словно в забытье: «Владимир Ленский! Владимир Ленский! Мой Димушка! Мой миленький! Мой родной»!
VI
Так же шептала и в отдельном купе, которое занимал с товарищем-попутчиком Радин в поезде и куда уговорил, сняв лыжи, пойти отогреться Нину. |