Она была не только неистовее, но и изворотливее многих мужчин, которых Джеймс встречал в бою.
— Вставай и убирайся, гнусный… — начала она, но внезапно замерла, глядя ему в лицо каким-то отрешенным взглядом. — Джеймс!
— Что? — испугался он, вспомнив о ребенке. — Что? Черт возьми, Тила, в чем дело? Тебе больно… Ребенок?.. — с ужасом выдохнул Джеймс.
— О Боже! Он шевелится! — Тила прижала к животу его руку, и Джеймс ощутил слабый, едва заметный толчок. Да, он не ошибся!
— Наш ребенок! — Ее голос дрогнул. — Но ты действительно мерзавец! Как ты смел усомниться во мне?
— Дело не в этом! — Замотав толовой, Джеймс отстранился от Тилы, чтобы не давить на нее своей тяжестью, и грустно улыбнулся. Охваченный болью, он понял, что далеко не всегда вел себя правильно, пытаясь подавить чувства, не подвластные ему, и поэтому слишком ожесточился. Джеймс обвинял белых в том, что они отказывают индейцам в праве дорожить жизнью, учиться, любить, защищать женщин и детей. Не верят, что среди них есть такие, кто скорее умрет, чем причинит боль ребенку. А сам он не верил в то, что Тила полюбила его таким, какой он есть, в то, что Джон Харрингтон — друг, а не соперник. Джеймс с бесконечной нежностью убрал прядь волос с лица Тилы, легко коснулся ее щеки.
— Я оттолкнул тебя, а потом злился, боясь, что ты уедешь. Она лежала неподвижно, не отрывая от него взгляда. Слезы заблестели в ее глазах.
— Это твой ребенок. Твой! И нравится тебе это или нет, оттолкнешь ли ты меня снова или нет, я рада. Я буду любить этого ребенка и не стану учить его ненависти и злобе. Я хочу, чтобы он взял самое лучшее, что есть в обеих расах. Я…
Он закрыл ей рот поцелуем. Его язык ощутил солоноватый вкус слез, смешанный с непостижимо замечательной сладостью ее губ. Чуть отстранившись, Джеймс обхватил округлившийся живот Тилы.
— Прошу тебя, пойми! Я мечтал о твоей любви, но разум убеждал меня в том, что ты должна уехать подальше от опасности и от Уоррена. Когда меня, пленного, вели по улицам Сент-Августина, я слышал, что говорили люди об индейцах, обо мне. Я горжусь своим происхождением, но ненавидел их за эти слова. Ненавидел за то, что они, белые, переполнены предрассудками. Тогда мне не верилось, что ты действительно готова быть со мной, разделить мою жизнь… ты, привыкшая к иной жизни. Одно дело — влечение, вспышка страсти на лоне дикой природы, и совсем иное — повседневная жизнь. И ты ничего не сказала мне. Вот что копилось во мне все это время и возбуждало злобу. Ты не сказала мне о ребенке — там, в роще.
— Я не знала! Иначе сказала бы тебе. Не знала, клянусь! Я…
— Я боялся, — тихо признался он.
— Боялся? Я никогда не замечала, чтобы ты чего-нибудь боялся.
— Я боялся желать тебя, зная, что ты не можешь принадлежать мне.
— Но я принадлежу тебе!
— Вполне ли ты принадлежишь мне? Я не сделал для тебя ничего — только наградил ребенком, к тому же незаконнорожденным и краснокожим. Я погубил твою репутацию! Я же не запоздавший с оплатой счетов адвокат или врач, а индеец. Краснокожий! — Джеймс прижал ее руку к своей груди, как когда-то раньше. — Ощути мою красную кожу, любовь моя! Она обожжет тебя, а ты словно не понимаешь, как это больно.
— Мне больно, когда тебя нет. Когда я боюсь за твою жизнь. Когда я не знаю, когда…
Они вздрогнули, услышав грохот копыт по мостовой.
— Лошади! — Тила с ужасом уставилась на него. — Бог мой, Джеймс, как ты здесь оказался? Среди ночи… Ты бежал… из крепости!
— Пришлось бежать. |