Никакой поворот интимной ситуации не должен был бы сбить его с толку или смутить.
Конечно же, в реальности все происходило гораздо более «обстоятельственно». По дембелю Вадима и тех, кто увольнялся вместе с ним, докинули вертолетом до Мурманска, вместе с ними отправился на очередное свидание со своею литературой и товарищ прапорщик. От Мурманска ехали в холодном, грязном плацкарте, вместе с двумя десятками подводников и моряков. Стоило вагону тронуться, как из саквояжей и чемоданов сами собой стали выползать бутылки с портвейном и банки с тушенкой. Через полчаса вагон гудел в прямом и переносном смысле, с трудом удерживаясь на рельсах. Прапорщик не стал отрываться от народа, опьянел настолько, что пошел делать замечание подводникам, горлопанившим в соседнем полукупе. Вернулся, разумеется, с расквашенной физиономией, упал маленькой, набитой невысказанными матюками головой на сложенные крестом руки и заплакал. «Вовку Сурина, прямо по морде!» Защищать его недоофицерскую честь никто и не подумал, потому что с противоположной стороны вагона прилетели звуки смеющихся женских голосов. От внезапно переполнившего волнения Вадим выпрямился и даже отставил в сторону стакан. Двое его сотоварищей погранцов, самых порицаемых по службе, но, видимо, самых ходких по жизни, тут же нырнули в направлении звуков. «Вовку Сурина, прямо по морде!» — продолжал пускать слюни обиды прапорщик. Он мешал Вадиму, тот изо всех сил прислушивался к тому, что происходит за соседней перегородкой. Оттуда некоторое время раздавался смешанный хохот и звон сдвигаемых стаканов, потом голоса сделались мягче и интимнее. Появилась простыня, отделившая зону веселья от остального вагона. И начало, судя по всему, происходить то самое! Барков яростно переглядывался с теми парнями, что остались в купе, и думал, о том, что если его глаза блестят так же, как у них, то выглядит он ужасающе.
Прошло минут с двадцать, и из-за «женской» перегородки выглянул деловар Куницын. Сыто зевая, сказал.
— Эй, Чех, Кузя, давайте на смену, а мы тут в тамбур покурить.
Вадим остался в купе один. Продолжая чутко и даже как-то теперь уж, обреченно прислушиваться. Было понятно, что следующая «очередь» его. Тут поднял голову Сурин, и, глядя на взволнованного солдатика мутными, нездешними глазами, попытался вытереть лицо тыльными сторонами ладоней, лицо у него было скользкое, будто облитое водой из бутылки.
За ближайшей стенкой что-то двигалось, сопело, взлетали тупые смешки.
Прапорщик вытер глаза тыльными сторонами ладоней и открыл рот:
— Пройдя меж пьяными… дыша духами и туманами, она садится у окна… Шиповник так благоухал, что чуть не превратился в слово.
Невидимые жуткие чудеса за стенкой продолжались. Вадим с ужасом наблюдал за работой щербатой прапорщицкой пасти.
— …Года проходят мимо, все в облике одном, предчувствую тебя… лежала раздвоивши груди, и тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь ее во сне.
Появился Куницын, удовлетворенно покряхтывая, уселся рядом, хлебнул винца, рассказал, какими гигеническими приемами воспользовался в тамбуре во избежание венерических последствий.
— И к вздрагиваньям медленного хлада ты понемногу душу приучи, чтоб было здесь ей ничего не надо, когда оттуда ринутся лучи.
— О, Чех освободился, ну, пойдешь? — спросил Куницын.
С громадным трудом, отчего у него даже искривился рот, Вадим помотал головой.
— Брезгуешь, а зря, такие цыпахи.
Барков был благодарен ему за такую трактовку его решения.
— Но что есть красота, и почему ее обожествляют люди?
Тут надо пояснить, что, конечно, на самом деле филолог Сурин никаких стихов не читал. Он, наоборот, затеял настолько ядреную матерную атаку, что на фоне кошмара, творившегося за стенкой, дать ее просто «один к одному», это было бы все равно что писать черным по черному. |