Изменить размер шрифта - +
Вы там как хотите, а я Генку не убивал. Так в суде и скажу.

— Но ведь вы же признались?! — удивился я, вспомнив свой разговор с Казначеевым.

— Ну и что? Следователь сказал: «Признавайтесь, так лучше будет. Этим вы облегчите свою участь. Все равно все доказано, и вам не отвертеться». Я подумал и — признался. Оно и верно, факты против меня. Да и раз посадили, все равно засудят, разве не так? Пишите, говорю, — я убил. А потом подумал еще раз — времени-то у меня здесь хватает. Зачем, думаю, зря грех на душу брать? Если под расстрел попаду, буду хоть знать, что сам я к этому руки не приложил. А не расстреляют — так еще поборемся.

— Хорошо, пусть не вы, но кто же тогда убил Гену?

— Спросите о чем-нибудь полегче, — развел руками Кисляков.

Я сижу в квартире Кисляковых, опустевшей и неуютной, где хозяйничает мать Николая — она приехала издалека. А Тоня, робея, приводит ко мне все новых и новых соседей в надежде, что эти беседы помогут хоть что-то понять.

Ключ от входной двери был один, его оставляли под ковриком на крыльце, и об этом знал чуть ли не весь дом. Когда взрослые уходили, они запирали Гену, чтобы не убежал на улицу, но войти в квартиру практически мог любой.

Не здесь ли таится разгадка? Если знать, когда взрослых нет дома, и найти ключ, можно спокойно зайти в квартиру. Это мог сделать человек, к семье достаточно близкий, — тот, кто часто бывает в доме. Потому хотя бы, что иначе привлек бы внимание соседей. Да и Гена, испугавшись чужого, мог поднять крик.

Конечно, это был (если был!) человек близкий, кровно чем-то задетый, чужой не стал бы убивать ребенка, разве что тот оказался невольным свидетелем тяжкого преступления. Но — какого? Чему мог быть свидетелем совсем еще малый ребенок в тот утренний час, когда мать ушла на работу, а отчим в пивную: он работал после обеда и спешил выпить пораньше, чтобы успел пройти хмель.

Но чья же, чья это месть, чья обида, обернувшаяся чудовищным зверством? Мы перебрали всех завсегдатаев этого дома, и, когда дошли до Клавдии, Тоня вдруг прикусила губу. Клавдия тоже была парикмахершей, работала вместе с Лизой, только в другую смену. Раньше она запросто бывала у Кисляковых — закадычная подруга, веселая, разбитная. А потом бывать перестала. Никто не знал — почему. Вроде старалась она отбить Кислякова, но тот посмеялся над ней, а Лиза прогнала. И Клавдия сказала, уходя: «Помни, даром тебе, Лизка, это не пройдет, наплачешься еще, и то — скоро».

— Ерунда! — обрезал Кисляков, когда я высказал ему свое предположение. — Не так все было. Просто она меня в кино позвала, а Лиза говорит: «Не стыдно тебе, Клавдия, при жене ему на шею вешаться?» Та посмеялась и ушла. Чтобы из-за этого дитя убивать?! Да вы что?!

И Тоня сказала, подумав:

— Нет, не может этого быть. Не такая она девчонка…

Это был не довод, конечно: «не такая». Но ссора — тоже еще не улика.

Наверно, все же это сам Кисляков. Некому больше. И незачем. Ведь и Лиза призналась, не он один. Хоть и не сразу, а все же призналась.

«Раз Николай открыл правду, то и мне ничего другого не остается, — написала она прокурору. — Вместе мы задумали это дело, а он исполнил. Боялась я, как бы он не бросил меня из-за сына. Больше ничего не скажу».

Верно, ничего не сказала. Есть несколько актов: «Отвечать на вопросы отказывается». Тоже, между прочим, понятно: молчать легче.

И снова — разговоры с соседями… Снова вспоминают они то страшное утро — за минутой минуту. Как ждали Лизу, и как она прибежала, и как себя вела.

— Странно, — говорит одна женщина. — Очень странно.

Быстрый переход