Изменить размер шрифта - +
При выходе в Черное море остался справа стопушечный турецкий деревянный фрегат.

И наконец — море!

Играют дельфины в пятнашки с бликами солнца на воде, беспечно синеет небесная лазурь.

На Фаврикодорове европейский костюм, матовые волосы аккуратно причесаны. Он думает сейчас о мертвых и живых, оставленных в Болгарии: о Ганчо Юрданове из Систово, о, вероятно, погибшем Пенчо, о Стояне Русове. И, конечно же, о тех, кто ждет его в Одессе…

А Викторов размышляет о том, как лучше в России продолжить дело Бекасова — слух о его аресте все же просочился в войска. С кем надо будет связаться, возвратись на родину. Анатолию посчастливилось свидеться с выздоравливающей Чернявской, с женщиной, о которой он всегда будет вспоминать с величайшим уважением.

Воздух становится прохладнее. Босфор, окаймленный горами в лаврах и миртах, задумчиво глядит вслед удаляющемуся пароходу.

Нагруженный халатами, фесками, турецким оружием, трофеями, нужными ему для будущей работы, приехал Верещагин в Париж, в свою долгожданную мастерскую в Мезон-Лаффите. Он наотрез отказался от «Золотой шпаги», милостиво пожалованной ему главнокомандующим — слишком нагляделся на фазанов-царедворцев, не хотел приобщаться к их лику.

Прошло менее года со времени охоты за монитором. Василий Васильевич мог честно сказать себе, что полностью испил горькую чашу войны, вправе теперь писать, выстрадав каждую картину.

В углу мастерской поставил Верещагин боевой значок, подаренный ему Скобелевым. К изрешеченному полотнищу пришпилил листок. На нем, рукой Михаила Дмитриевича, был составлен список тех двадцати двух сражений, в которых участвовал стяг. На круглом столе разложил Василий Васильевич трофейное оружие и «ключ от Адрианополя», которым научился ловко раскалывать миндальные орехи.

Все эти дни Верещагина не покидали тягостные мысли о судьбе его многочисленных этюдов. Доктор Стуковенко наврал, что передал драгоценный ящик коменданту Систово. Сам доктор заболел и сгинул неведомо куда. Ящик же словно в воду канул. Скобелев поручил Дукмасову и еще нескольким офицерам разыскать его, но все усилия ни к чему не привели. «Лучше бы меня еще раз тяжело ранили, — с горечью думал художник, — чем такая потеря. Теперь вся надежда на память. Больше ничего не остается. И, как говаривали римляне, — лаборемус! За дело!»

Он достал из полевой сумки письмо, написанное Стасову еще в Адрианополе: «Трудно передать Вам все ужасы, на которые мы тут насмотрелись. Но вот трагикомедия окончилась, публика аплодирует, актеры вызваны… скоро будут потушены лампы и люстры, и декорации, такие красивые и такие натуральные, выкажут свою подделку и картон».

…Да, все это так. А удел живописца — в картинах выплакать горе каждого раненого и убитого: Сережи, казака Алеши, Горталова, тех двухсот тысяч русских, что пали в Болгарии.

 

Болгарская весна, начавшись робко, с утренних заморозков, холодных зорь, все больше набирала силу: розово цвел миндаль, желтели цветы кизилового дерева, взламывал Дунай лед, нежно дышала Долина роз, и соловьи в ее садах пробовали голоса.

Высоко в горах еще лежал снег, но кое-где солнечные лучи слегка почернили верхушки скал.

На пороге избы все стояла Кремена, ждала и ждала Алешу, вглядываясь в дорогу на Плевну.

А весенний разлив, огибая могилы, редуты, траншеи, ширился неодолимо.

 

Ростов-на-Дону — Плевен.

Быстрый переход