Стало трудно дышать.
Кинуё-сан встревожено спросила, что произошло.
— Это... Это... — запинаясь, я показал на отпечаток большого пальца. — Это рука вашего мужа? Вы в этом абсолютно уверены? — настойчиво спрашивал я ее.
— Да... Конечно... — Кинуё-сан растерялась. — Муж и близко никого не подпускал к своему дневнику.
— Тогда принесите мне какую-нибудь вещицу, которой пользовался ваш супруг. Ну, скажем, лаковую шкатулку. Или что-нибудь из серебра. Видите ли, мне нужны отпечатки его пальцев...
— Из серебра?.. Ну разве что портсигар... Больше ничего такого у нас нет.
Кинуё-сан смотрела на меня изумленными глазами.
Я осмотрел портсигар: поверхность его была идеально чистой, словно ее нарочно протерли до блеска. Но, открыв крышку, я заметил на внутренней стороне, на блестящем металле, несколько отпечатков, полностью совпадавших с тем, в дневнике.
...Я читаю иронию в вашем взгляде: мол, как это он мог так сразу определить их идентичность? Вы забываете, что у криминалистов тренированный глаз; мы и без лупы легко различаем линии папилляров. Но на сей раз я для верности вынул из стола увеличительное стекло и убедился, что не ошибся.
— Кинуё-сан, это ужасно, но... Присядьте, пожалуйста. Я хочу кое о чем вас спросить. Мне нужно, чтобы вы вспомнили все хорошенько...
Я едва сдерживался. Видимо, Кинуё-сан передалось мое волнение, потому что она побелела как мел и, вся дрожа, села рядом.
— Вспомните, Кинуё-сан... Подумайте, прежде чем отвечать. В тот вечер — накануне отъезда — ваш муж ужинал дома, так вы сказали? Опишите все по порядку, не пропуская подробностей.
— Да не было никаких особых подробностей. Даже не знаю, что и сказать... — пожала плечами Кинуё-сан.
По ее словам, тот памятный день муж провел у себя, работая как одержимый. Ужин она подала ему в кабинет, но не прислуживала за столом, а, задвинув фусума, возвратилась в гостиную. Выждав немного, она снова зашла в кабинет, за подносом. Все время они молчали, не обменялись ни словом. Это было в обычной манере Манъуэмона: когда он работал — читал или писал что-нибудь, — никто не решался входить в кабинет, даже чай он кипятил себе сам, на жаровне. Что ни говори, привычки у Манъуэмона были артистические.
— Ну, а его поведение... Он что-нибудь говорил вам?
— Нет... Ничего. Когда муж работает, он ужасно сердится, если я пристаю к нему с разговорами, и я не решилась его тревожить. Молча подала еду, а он даже не обернулся...
— Вот как. Тогда... Извините меня за нескромный вопрос, но это крайне важно... Когда ваш муж пришел наконец в спальню... Скажите, каким он был с вами в ту ночь?
Кинуё-сан залилась краской до самых волос — она вообще краснела из — за каждого пустяка. В такие минуты она удивительно хорошела. Ее прелестное лицо и сейчас стоит у меня перед глазами...
Кинуё-сан колебалась, но я настаивал, и ей пришлось отвечать.
— В тот вечер он пришел очень поздно... Я уже задремала. Да, это было около часу ночи.
— Скажите, в спальне горела лампа?
— Нет, я всегда гашу ее на ночь. Свет из коридора просачивается сквозь сёдзи, так что не очень темно.
— Муж о чем-нибудь говорил с вами в постели? О домашних делах, о жизни...
— Нет, пожалуй, нет. То, что было, и разговором-то назвать нельзя...
— Проснулся он, когда еще не было четырех. Вы помните это?
— Нет, я спала и не заметила, как он поднялся. А потом что-то случилось с лампой, и муж одевался при свете свечи в туалетной комнате. Я не слышала ничего до последней минуты. Затем приехал рикша, с которым муж условился с вечера, и мы со служанкой вышли в прихожую проводить его. |