От уголков ее глаз паутинкой расходились мелкие морщины. Такие же морщины залегли в уголках губ, но лоб был гладким, как у ребенка. Моя мать пользовалась своей красотой, как бритвой, и это было единственным оружием в ее не слишком счастливой жизни. В Уотерфорде были женщины и покрасивее ее, но не такие чувственные и притягательные. Я в жизни не встречал более сексапильной женщины, и, насколько я мог помнить, мужчины всегда сходили по ней с ума. Ей удалось сохранить стройную и соблазнительную фигуру, вызывавшую зависть у подруг и не перестававшую удивлять сыновей. Она гордилась своими точеными ногами, тонкими, изящными щиколотками. «Ваша мать — конфетка, — восхищенно говорил судья. — Ну просто конфетка».
Я смотрел, как из серебристого мешка для химиотерапии в вену матери капает яд. На вид жидкость была прозрачной, как ключевая вода, а по цвету напоминала дорогой джин. Я живо представил вредоносные скопления клеток в ее кровеносной системе. Лекарство имело едкий, неприятный запах, и я вдруг снова вспомнил о предупреждении, что у Люси такие же шансы умереть от химиотерапии, как и от лейкемии.
Через пятнадцать минут меня сменил Дюпри, и я заметил, что мы инстинктивно соблюдали хронологический порядок: дежурили от старшего к младшему, в соответствии с годом рождения.
Когда я вернулся в комнату ожидания, тяжесть обращенных на меня взглядов была почти непереносима. За время моей добровольной ссылки они перестали понимать меня, и я чувствовал их нездоровое любопытство. Я вел жизнь, о которой им ничего не было известно, и воспитывал дочку, которую, войди она сейчас в комнату, они не узнали бы. Я писал о местах, в которых они не бывали, о еде, которой они не пробовали, о людях, говоривших на языках, которых они не понимали. И одежду я носил другую, а потому им было неловко в моем присутствии, впрочем, как и мне — в их. Казалось, мы все оцениваем друг друга, выбраковываем и отклоняем все наши иски. И я был кругом виноватым, поскольку своим отсутствием продемонстрировал им, что Юг недостаточно хорош для меня и для моей дочери.
Цветы для Люси все прибывали, но в палате интенсивной терапии они были запрещены, поэтому мы с братьями ходили по больнице и раздавали букеты обойденным вниманием пациентам. Жена Далласа, Дженис, пришла с двумя детьми, и я заметил, что юные Джимми и Майкл подозрительно косятся на меня, хотя к другим моим братьям охотно забираются на колени.
— И поделом тебе. Не будешь так надолго уезжать, — сказал Даллас, и я, не став спорить, рассмеялся.
В пять часов нас собрал молодой врач Люси, Стив Пейтон, чтобы сообщить мрачный и одновременно оптимистичный прогноз. Мать слишком поздно обратилась за медицинской помощью, успев запустить болезнь. Доктор снова сказал нам, что следующие сорок восемь часов будут для нее критическими, но если она сумеет преодолеть этот временной отрезок, то еще, может быть, и выкарабкается. Мы стояли перед ним, переминаясь с ноги на ногу, словно арестанты перед судьей, известным своей строгостью. Хотя его слова нас напугали, мы старались делать хорошую мину при плохой игре. Как только Пейтон ушел, доктор Питтс снова вернулся в палату к жене.
Мы с братьями сидели молча. Затем Даллас спросил:
— Кто-нибудь видел отца?
— Ты ведь сам водил его домой переодеваться, — ответил Ти.
— И привез его обратно.
— Он вышел покурить часа два назад, — вспомнил я.
— Ох-хо-хо, — вздохнул Дюпри. — Пойду-ка я проверю западное крыло.
Даллас обнаружил его в пустой комнате на втором этаже. Отец выпил целую бутылку «Абсолюта» и отрубился. Он считал, что от водки нет запаха, а потому, если ему надо было долго быть на людях, пил только ее. Но не запах выдавал состояние опьянения, а такие вот отключки. |