Изменить размер шрифта - +

— Так это не паралич Белла, — сказал он.

— Нет. Это опухоль. Но она не злокачественная и к тому же операбельная. И он может тебя прооперировать, если мы на это пойдем. Доктор хочет поговорить с тобой об операции. По-моему сейчас, когда мы уже знаем, что с тобой, стоит поехать поговорить с ним. Нам надо собраться у него в кабинете, обсудить, что даст операция. В конце концов, решать тебе. — И добавил, вполне неубедительно: — Мейерсон говорит, что это заурядная операция, такие операции поставлены на поток.

Мейерсон и вправду именно так и сказал накануне в заключение нашего телефонного разговора, и я подумал: «Разумеется, так оно и есть — для тебя она заурядная».

— Если сделать операцию, лицо придет в норму?

— Нет. Просто не станет хуже.

— Вот оно как.

— Боюсь, что так.

Прошло всего две минуты, а я уже говорил, как завзятый хирург.

— Понятно, — сказал отец и замолчал — сидел отрешенный, одинокий и отрешенный, и я ничуть бы не удивился, если бы он прямо тут же и умер. Глаза его были устремлены в никуда, в ничто — так, будто ему только что нанесли смертельную рану. И сидел так примерно минуту. Затем, освоившись с потрясением, с ходу вступил в борьбу, стал оценивать масштаб бедствия.

— А слух?

— То, что опухоль повредила, уже не восстановить. Операция, насколько я понимаю, воспрепятствует дальнейшему ухудшению.

Если только от самой операции еще что-нибудь не ухудшится… но я не стал в это вдаваться. Пусть Мейерсон введет его в курс дела, расскажет, какой риск, какого размера опухоль и как она сдавливает лицевой нерв.

— А после операции опухоль не вырастет снова? — спросил отец.

— Не знаю. Не думаю, но лучше спросить доктора. Мы обдумаем, какие задать вопросы. Ты их запишешь, мы возьмем список с собой, и ты спросишь доктора обо всем.

— Я что — стану овощем или там зомби?

— Мейерсон не стал бы предлагать операцию, если бы опасался такого исхода.

А разве для таких опасений нет почвы? Разве те пятнадцать процентов, чье состояние, как признался Мейерсон, после операции ухудшается, не становятся овощами или чем-то вроде зомби, как их назвал мой отец?

— Где она? — спросил отец.

— Перед мозговым стволом. То есть в основании черепа. Доктор покажет тебе, где именно. А теперь запиши все вопросы, чтобы в понедельник обсудить их с ним. Я попрошу назначить нам время приема, и в понедельник мы с ним все обговорим.

И тут — на-поди — отец улыбнулся, сдержанно, почти не разжимая губ, умудренной, горькой улыбкой, означающей: как же, как же.

Он пощупал затылок, ничего там не обнаружил и снова улыбнулся:

— Что ж, все покидают эту землю по-разному.

— И все живут на земле, — отозвался я, — по-разному. Бьются по-разному, и боям этим нет конца. Операция — тяжкое испытание, но, если мы сочтем, что на нее следует пойти, через два месяца мы будем сидеть здесь и разговаривать, и у тебя в голове не будет штуки, давящей на все эти нервы.

Сам я не верил своим словам и оттого чувствовал себя мерзко, но не знал, что бы еще сказать. Думал: «Через два месяца он будет лежать в санатории, не в состоянии поднести ко рту даже ложку с кашей; через два месяца он будет лежать овощем в постели, кормить его будут через капельницу, а я — не в силах ничем ему помочь — буду сидеть у его постели так же, как он когда-то сидел у постели своего отца; через два месяца он будет лежать на кладбище, куда меня занесло этим утром».

Тем временем отец пошел в ванную, а когда вышел, пытаясь прикрыть рукой расползающееся пятно мочи на брюках, завел рассказ о том, как в 1944 году ему удалили аппендикс, и он, хотя у него развился страшный перитонит, выжил.

Быстрый переход