Я договорился, что он примет отца там, а не в университетской клинике Ньюарка: приемная доктора, как я узнал, находилась в онкологическом крыле, и, мне казалось, уже одно это наведет отца на мысль, что у него рак, а ведь диагноз еще не поставлен, и отец даже не знает, что у него опухоль. А так еще какое-то время он не будет трястись от страха.
Позже, поговорив с доктором Мейерсоном по телефону, я узнал, что такие опухоли, как у отца, расположенные в передней части мозгового ствола, в девяноста пяти процентах случаев доброкачественные. По словам Мейерсона, опухоль могла расти уже лет десять; но, так как у отца парализовало половину лица и он оглох на правое ухо, есть основания предполагать, что «в сравнительно недолгом времени — как выразился Мейерсон — последует ухудшение». Тем не менее еще не поздно удалить опухоль хирургическим путем. Доктор Мейерсон сказал, что семьдесят пять процентов оперированных остаются в живых и их состояние улучшается; десять процентов умирают на операционном столе, а остальные пятнадцать или умирают вскоре, или состояние их еще ухудшается.
— Если он выживет, — спросил я, — как будет проходить послеоперационный период?
— Тяжело. Ему придется пролежать в санатории месяц, а то и два-три месяца.
— Иными словами, это адовы муки.
— Да, это тяжелое испытание, — сказал он, — но, если ничего не предпринимать, станет еще тяжелее.
Я не хотел рассказывать отцу по телефону о заключении доктора Мейерсона и поэтому назавтра позвонил ему часов в девять утра и сказал, что приеду в Элизабет — проведать его.
— Значит, дела плохи, — сказал он.
— Договоримся так: я приеду, и тогда мы все обсудим.
— У меня рак? — спросил он.
— Нет, у тебя не рак.
— Тогда что?
— Потерпи часок, я приеду и расскажу подробно, что и как.
— Скажи сейчас.
— Подожди всего час, меньше часа, — я был уверен: для него же, как бы он ни был напуган, лучше подождать — ведь выложи я ему все напрямик по телефону, он, пока я еду к нему, оставался бы один на один с этим ужасом.
При том, что мне предстояло, не приходится удивляться, что, свернув у Элизабета со скоростной магистрали, я пропустил развилку, которая привела бы на дорогу, ведущую напрямую к Норт-авеню, а там уже через несколько кварталов — и отцовский дом. Вместо этого я проехал до отрезка нью-джерсийской автострады, тянувшейся милю-другую вдоль кладбища, где семь лет назад похоронили мою мать. Ничего мистического я здесь не вижу, и тем не менее довольно странно, что поездка в Элизабет, занимавшая, как правило, минут двадцать, привела меня именно сюда.
На кладбище я был всего два раза, первый раз — в день ее похорон в 1981 году, во второй — на следующий год, когда повез отца посмотреть надгробие. Оба раза мы ехали не из Манхэттена, а непосредственно из Элизабета, поэтому я и знать не знал, что автострада ведет к кладбищу. Но если бы я в тот день и впрямь вознамерился найти его, я бы как пить дать заблуди лея в бесчисленных поворотах, ведущих к ньюаркскому международному аэропорту, элизабетскому аэропорту и назад к центру Ньюарка. И хотя в то утро, когда мне предстояло сообщить отцу, что у него смертельно опасная опухоль мозга, я — ни сознательно, ни бессознательно — не стремился попасть на кладбище, я проехал прямиком от манхэттенской гостиницы до могилы матери и участка рядом с ней, где суждено упокоиться моему отцу.
Мне не хотелось заставлять отца ждать ни минутой дольше, и тем не менее, оказавшись там, где я оказался, я не мог продолжать путь так, словно ничего из ряда вон выходящего не случилось. Я не ожидал, что, если выйду из машины и постою у материнской могилы, мне откроется нечто новое; не ожидал, что память о матери меня утешит, укрепит или наведет на мысль, как лучше помочь отцу в его беде; не думал я и что, увидев участок, предназначенный для отцовской могилы, вовсе паду духом. |