Каждое утро он приходил на кухню со словами: «Спал как убитый», а вечером, после ужина, устраивался с чашкой кофе напротив Клэр и еще долго после того, как я улизну наверх — почитать или посмотреть бейсбол, сидел на кухне, потчуя Клэр рассказами о своих родных и их судьбах в Америке. Скучными, никчемными — во всяком случае для тех, кто не принадлежал к нашей семье, — и успевшими, надо думать, уже приесться и ему самому (этот умер, этот женился, этот разорился, этот овдовел, у этого, слава Богу, жизнь в конце концов сложилась). Тем не менее, он рассказывал их вечер за вечером с не меньшим подъемом, чем Юл Бриннер пел «Вот так штуку», когда «Король и я» шел уже в четыре тысячи первый раз. И вечер за вечером Клэр сидела на кухне и, изнывая от скуки, слушала его, но при всем при том ее впечатляли как пыл, с которым он развертывал эту бессвязную сагу, так и поистине гипнотическая сила, с которой на восемьдесят седьмом году жизни его все еще притягивала незамысловатая судьба ничем не примечательной иммигрантской семьи. Как его покойный брат Чарли — он умер в 1936-м — в 1912-м женился на Фанни Спитцер, как Фанни четырнадцать лет спустя умерла, а Чарли женился на Софи Ласкер, и Софи заменила мать Мильтону, Роде, Кенни и Джанетт; как в 1942-м всего двадцати восьми лет от роду умерла Джанетт; как его брат Моррис, его хваткий, преуспевающий брат — он умер в двадцать девять, — приобрел фабрику шнурков на Пасифик-стрит, где мой дед приделывал наконечники к шнуркам; как Моррис приобрел два дома и четыре гаража; как он оставил все состояние своей транжирке жене, а она после смерти Морриса купила «вили».
— Слышала когда-нибудь о такой машине? Посмотри в справочнике. «В-и-л-и». Двухместная, с открытым кузовом. Все пошло прахом. Элла все распродала. Потом опять вышла замуж. Этот парень заделал ей ребенка, а она решила, что у нее опухоль желудка. Ее муж, армейский капитан, прибрал к рукам все ее денежки, Моррисово наследство, поехал в Германию, а ей велел покупать кожу, но тут ее отец, дядя Клейн, сказал: пусть они вносят деньги в американский банк, и коносамента он им не выдаст. У дяди Клейна была мелочная лавка на углу Эйвон-авеню — нет, что это я, на Клинтон-авеню, на углу Клинтон и Хантердон-стрит…
Эти истории были его Второзаконием, его хроникой Израиля, и после того, как он ушел на пенсию, где бы он ни оказался — на пароходе ли, плывущем на Карибы, в вестибюле ли флоридского отеля, в приемной ли врача, — мало кому из тех, кто просидел напротив него пусть четверть часа, удавалось увильнуть, от — в лучшем случае сокращенной — версии этой священной летописи. Христиане, с которыми ему приходилось сталкиваться, когда они с мамой путешествовали, вскакивали — и такое случалось — посреди фразы, спасаясь бегством, и даже в тех случаях, когда мама, собравшись с духом, пыталась объяснить ему, почему совершенно незнакомому человеку вряд ли так уж интересны обувная лавка Чарли на Бельмонт-авеню или кинотеатр Морриса на Пасифик-стрит по соседству с обувной фабрикой, он, судя по всему, не понимал или не желал понять ее. Такие лишения, такая несгибаемость и стойкость, такие люди, такие смерти, такие усилия — как это может не трогать, больше того, не заставить содрогаться от восторга так же, как содрогался он, вспоминая, как наши Роты в Америке вынесли все и выстояли?
В конце недели я повез его домой, в Элизабет, а по дороге сделал остановку в Манхэттене и отвел к офтальмологу. Мы пришли к решению, что надо забыть об опухоли и заняться глазами, — другого выхода у нас нет. В тот день отцу предстояло пройти обследование перед операцией, а в начале июля он должен был, предварительно передохнув, лечь в больницу — удалять катаракту. На это время из Чикаго прилетит брат — побудет с ним. |