— Верно, — с трудом ответил парень.
Это надо же было так повезти: с лету попал в десятку — сам того не ведая, наугад, с закрытыми глазами… Да это даже больше, чем попасть в десятку — это все равно, что вслепую пробить пулей мелкую монету, подброшенную в воздух.
— Уходи! — сказал он парню. — Сам, на своих двоих уходи… Пока я добрый.
— Пушку все-таки отдай, — попросил парень.
— Не отдам. Это моя добыча. Боевой трофей!
— Ты даже не представляешь, что тебе будет, если не отдашь пушку.
— Очень даже хорошо представляю. Также хорошо представляю, что будет с твоим напарником. Как вы его зовете? Афганец?
— Мулла.
— Правильно. Только у мулл бывают такие жирные бабьи задницы, больше ни у кого. Вот что будет с ним, я знаю хорошо. О такой книге, как Коран, он никогда больше не услышит.
— Отдай пушку, — начал канючить парень, — отдай…
Шатков, больше не говоря ни слова, вытолкал его за дверь, хотел было закрыть ее, но задержался и показал пальцем на Муллу:
— Это дерьмо тоже забери с собою. Понял? А пистолет я верну только Николаеву. Из рук в руки. Понял?
Глава четвертая
В чужих городах всегда кроется что-то грустное, древнее — оно проступает незаметно, исподволь: то в темных каменьях неожиданно мелькнет устрашающе угрюмый лик средневекового воина, либо строгая иконная роспись, возникшая из спекшихся воедино разноцветных пятен, и тогда в голове невольно мелькнет мысль, что здесь когда-то была церковь и это место освящено, то на срезах старых скал из пыли и мелкой крошки вдруг проглянут очертания некогда грозной крепости… Тихая печаль возникла в Шаткове и при виде здешнего очень пустынного и очень синего, как в жаркие летние месяцы моря — ни одной лодки, ни одного кораблика, словно бы все умерло, и при виде деревьев с пожухлой рыжей листвой и сухих чопорных-старушек, одетых в черное, рассеянно фланирующих по набережной.
Иногда в их скорбно-тихой стайке появлялся какой-нибудь хмельной шахтер, толстый, как таймень, шалел от собственной непредсказуемости и избытка сил и начинал буянить — слов шахтер не выбирал, для него все слова были одинаковы, и матерные и нематерные, и тогда старушки шустро прыскали от толстого тайменя, будто неповоротливые речные уклейки, в разные стороны. Всей стаей, и мясистому шахтеру вряд ли было дано догнать быструю стаю.
Шумел шахтер на набережной и в этот раз — щекастый, с крутым по-молодежному коротко остриженным затылком, с крохотными заспанными глазками:
— У-у-у-у, э-а-а-а-а, м-мать т-твою!
Начал накрапывать дождик — совсем неуместный в эту пору. Старушки мелкой темной лавой устремились под навесы, зашелестели про себя:
— Дождь-то чернобыльский! — воскликнула одна из старушек. — Все волосы от него повылезают, а в желудке разведутся черви! — Хоть и много лет прошло с аварии на атомной станции, а Чернобыля боялись до сих пор.
Шатков свернул с набережной вверх, на горбатую, плохо заасфальтированную улочку, поднимающуюся к главной улице города, остановился у облупленной палатки с сельским некрашеным крылечком, — за стеклом палатки дружным рядом выстроились бутылки «хереса» целебного мужского вина: им, говорят, лечат предстательную железу. «Херес» был дороговат — не то, чтобы не по карману, а именно дороговат, когда человек сомневается, купить или не купить, и так сомневается до тех пор, пока не уходит из магазина пустой: купить — дорого, не купить — обидно… Шатков усмехнулся и двинулся по улочке дальше.
У взгорбка, обрамленного, словно мост, перилами, на самом громком месте города — здесь всегда сильно ревут машины, идущие на подъем, громко ревут даже малошумные легковушки, — находился городской отдел милиции. |