Изменить размер шрифта - +
Он не мог хорошо отвечать на такие возражения, потому что сам поставил себя в положение фальшивое. У него на уме была вовсе не умеренная свобода в пределах закона, и он вовсе не был столько глуп, чтобы полагать, будто интересы страны могут пострадать от того, что хвалят английские учреждения. У него, очевидно, была другая arriere-pensee;[6 - Задняя мысль (фр.). – Ред.] но он не хотел ее высказывать. А между тем эта arriere-pensee – вовсе не тайна для современной Франции. Один из умных людей Франции еще в 1852 году, тотчас после coup d'etat[7 - Государственного переворота (фр.). – Ред.], описывал эту arriere-pensee следующим образом: «Полагали, что для того, чтобы отбросить назад демократический террор, необходимо было в высшей степени сосредоточить власть, уничтожить верховное значение народа, отнять у масс политику, запретить всякому писателю, исключая одобренных министерством, говорить о политических предметах; умерщвление политического смысла везде и во всем, восстановление авторитета – таково было слово порядка, ограждавшего страну от всех переворотов. В самом деле, – рассуждали тогда, – какое же правительство возможно, если допустить конституционное право оспоривать правительство? Как возможно папство рядом с принципом свободного истолкования религии? Что вышло бы из шумных собраний, составленных из элементов столь различных? Второе декабря прилагает к делу именно эту теорию по мере сил своих»…

 

На эту точку зрения следовало стать г. генеральному прокурору прямо и откровенно, если он хотел заградить уста своим противникам. Стоило ему отбросить лицемерие, вовсе не нужное при настоящем положении дел во Франции и совершенно бесполезное при той степени образованности, на которой стоит эта страна, и одним этим прямодушием победа была бы вполне для него обеспечена. В самом деле, стоило сказать откровенно: «Французский народ восьмью мильонами избирательных голосов вручил свою судьбу усмотрению Людовика-Наполеона; всякий, кто хотя словом, хотя намеком осмелится воспротивиться этому решению, восстает против решения народного, следовательно, должен быть судим, как изменник страны своей; вы выражаете желание оставить за собой право публичных рассуждений, и, конечно, не с тем, чтобы всегда беспрекословно соглашаться, а для того, чтобы иногда противоречить предложениям и распоряжениям избранного народом правительства; одно это желание само по себе составляет уже преступление, и за это преступление вы должны быть наказаны». Постановка вопроса была бы гораздо проще, и прочнее, и даже благороднее. Ведь и теперь всякий видит, что за хитросплетенными рассуждениями генерального прокурора, в сущности, все-таки остается именно этот смысл; отчего же прямо всего не высказать? Что за непонятная деликатность, что за странная охота играть плохую комедию, брать на себя несоответственную роль, ставить себя в фальшивое положение?

 

Любопытно бы было послушать, что стали бы говорить гг. Беррье и Дюфор в подобных обстоятельствах. Положение их было бы затруднительно: опираться в своей защите на значение самого suffrage universel им было бы неудобно, потому что они не признают его ни в каком виде; нападать же на suffrage universel не представлялось никакой возможности, не возобновляя преступления самой защитой… Пришлось бы бедным защитникам ограничиться этими патетическими фразами, которых так много в речи Беррье, – вроде того, что: «Ах, дайте нам умереть верными тем убеждениям, которые мы видели побежденными и поруганными!.. Ах, позвольте нам до гроба любить великие битвы слова» и т. п. Да и этим сентиментальным фразам пришлось бы придать тон еще более умоляющий.

 

Да, удивительное неуменье, выказанное г. генеральным прокурором, относительно распознавания людей и своего положения. Разумеется, категорическое объявление абсолютного авторитета Людовика-Наполеона не могло иметь места при других обстоятельствах и с другими людьми, но пред легитимистами, да еще присягавшими, решительно не стоило церемониться.

Быстрый переход