И я настолько живо проникся образом мыслей и чувств человека, спасавшего волка, что мне страшно стало. «Спасти! Спасти единственно ценное и дорогое, что осталось, а кто встанет на пути — убить!» Да, я начал различать за этим жажду любви и ласки — то давнее дело припоминая. А может быть, отсюда я и о волчатах впервые подумал, просто по оговорке мысли, так сказать. Припоминая тех котят, произнес мысленно, по созвучию, не «волки», а «волчата», и эти промелькнувшие волчата влезли в мой сон.
— Теперь о трофейных коллекциях на складах. — Высик жестом остановил Калыма, собиравшегося что-то спросить. — У меня довольно быстро возникла мысль: а не умышленная ли ошибка загнала их туда? И последующие события подтвердили мое предположение.
— То есть? — Калым нахмурился, тщетно пытаясь понять, что отставной полковник имеет в виду.
— Видишь ли, я подумал, что все становится на свои места, если предположить, что коллекция предназначалась не государству, а в одни загребущие руки. Германию здорово тогда чистили в целях личного обогащения. Генералы вагоны шмоток и антиквариата гнали. Но тут… Чтобы захапать под себя огромную коллекцию оружия неимоверной ценности, и один из лучших немецких конезаводов — что, кстати, уже само предполагает наличие личных конюшен, и волчьего человека с его семейством, этакую курьезную диковинку… Да, такое предполагает человека, которому практически все доступно, у которого не дом и даже не особняк, а огромное имение… То есть человека из высших эшелонов власти, перед которым и пикнуть не смеют. Что ни потребует — все подают…
— Но такой человек не стал бы загонять свое добро на специальные склады, где оно, по определению, должно погибнуть, — заметил Калым. — Или сменил бы распоряжения насчет складов. А тут… Хорошо, например, что конезавод в наших местах тогда существовал. А то и всем лошадям мог быть бы каюк. Вы сами упоминали, никто сперва не знал, что с ними делать, — заметил Калым.
— Тогда у меня было больше иллюзий, чем сейчас, и сейчас я бы, пожалуй, легче и бестрепетней разобрался во всей этой истории, — проговорил Высик. — Но и тогда я понимал, что у нас наверху не сплошные мир и гладь да дружеские объятия. Понимал, что там тоже грызутся и подсиживают. И мы порой знали даже, у кого с кем плохие отношения. И вот, предположим, человек, обладающий сильной властью, гонит к себе груз из Германии, а другой — такого же ранга — перехватывает этот груз, переводит его на другую стрелку, на другие документы и накладные и прячет на наших захудалых складах, как концы в воду. Этот другой должен быть не слабее первого и в контрах с первым, чтобы выкинуть такую штуку. И выкидывает он ее или чтобы насолить, или чтоб иметь лишний компромат под рукой, лишнее обвинение против первого — в мародерстве, чтоб оно под рукой оказалось, если удастся того свалить. А вот когда он уже повален, когда возникает необходимость официально объяснить всему белу свету, какой он гад и как он доверие государства обманывал, — тогда бесполезные прежде обвинения идут в ход. Обвинения лежат и ждут своего часа — вдохновить кампанию в прессе или придать законные основания судебному процессу — так или иначе выполнить свою роль, если удастся свалить того, против кого они направлены. Понял?
— Вы, наверно, — рискнул заметить Калым, — хотите сказать «иметь обвинение, для того, чтобы его свалить». «Иметь обвинение, если удастся его свалить» — звучит довольно бессмысленно.
— Вовсе нет, — живо возразил Высик. — Я сказал именно то, что хотел сказать. Представь тогдашнюю ситуацию — да и не много она изменилась с тех пор. Пока человек в силе, ему на любые обвинения начхать. |