|
И потому так хорошо понимаю всех этих пигаликов.
— Ну так идите за ними, — то ли всхлипнула, то ли огрызнулась Золотинка в нестерпимой потребности, чтобы Буян вышел, выскочил прежде, чем она разревется.
Буян повернулся, махнул ни на что больше уже не годной шляпой — «простите» и, сгорбившись, ткнулся в дверь, где стоял в глубочайшем расстройстве чувств начальник стражи.
Ушел. Бросил ее… легко ее бросил и ушел. Обида душила несчастную Золотинку подступающими слезами. Она не расплакалась — начальник стражи тосковал у двери с такой несчастной рожей, что она собралась уж было вспылить и напомнить тюремщику о его прямых обязанностях, когда явился оправдатель Оман.
Томный юноша предощущал подступающее уже вдохновение, вид имел сонно-сосредоточенный и, конечно же, не находил возможности беспокоиться еще и о Золотинке. Впрочем, это было обычное состояние поэта.
— Ну что же, сударыня! — начал Оман. — Напрягитесь, напрягитесь и пожелайте мне удачи! Да, черт! Ужасно волнуюсь. Ужасно, — признался он с обезоруживающей улыбкой. И Золотинка улыбнулась сквозь слезы в побуждении приласкать и утешить милого бедолагу. — В пять утра, так сказать, размежил очи и уж не смежил. Бессонница, сударыня. Знаете ли вы, что такое бессонница?
Он нашел вазу со сластями, к которым Золотинка так и не притронулась — не сообразила, для чего это тут поставлено, выбрал чистенькое, хотя и сморщенное от почтенного возраста яблочко, раз другой куснул, сказал «черт!» скривившись, и бросил в корзину. Так же он поступил со вторым — не от алчности или неуважения к труда садоводов, а из-за внутренней сосредоточенности. Удовлетворился он, в конце концов, варенными в меду орешками и съел их все.
— Ладно, преступница, надейся на меня! — обращаясь к Золотинке с таким обязывающим заявлением, он вовсе ее не замечал, бросал в рот орешки и смотрел мимо, погруженный в собственные ощущения. Предоставленная себе, Золотинка обратила внимание, что измученный бессонницей и переживаниями Оман прекрасно выглядит. Пострижен и завит, коротенькая черная бородка его стала еще короче и глаже; подровненные усы приоткрыли губы. Желтый шейный платок, бантики, завязки и, наконец, как откровение, распахнутые настежь отвороты жилета. И все это приятно пахло варенными в меду орешками.
— Ну ладно, — загадочно обронил Оман, заглянувши напоследок в пустую вазу из-под сластей. Пошел к выходу и на пороге уже вспомнил Золотинку: — А, может, ты хочешь другого оправдателя? Признайся… Я откажусь. Как хочешь.
Откажется, поняла внезапно Золотинка, потерявшись. Откажется или, уж по крайней мере, верит, что откажется.
Где-то далеко приглушенно ударил колокол — Оман спохватился и захлопнул за собой дверь.
На этот раз Золотинке оставили плащ. Не из милости — она-то не просила «ваших снисхождений!» — а по закону. В соответствии с судебным уставом оправдательное заседание проводилось иначе, чем обвинительное. Ладно, как хотите, — она расправила капюшон, чтобы прикрыть затылок, и устроилась вполне сносно.
Зал встретил оправдателя Омана легким оживлением. Почудились даже смешки, но Золотинка, наверное, ошибалась. Зал приветствовал Омана как любимца, смешивая в одном чувстве снисходительность и нечто от восхищения; было тут еще и нетерпение, и ожидание чего-то заранее известного.
Оман остановился у стойки с наклонной столешницей и достал из кармана пачку листиков, которыми и занялся при возрастающем внимании зала. Говорить все не начинал, перекладывал бумаги, словно бы потерял начало речи. Зал начинал гудеть — исподволь и на пробу. Председатель позвонил.
— Да что там! Ладно! — откликнулся Оман, поднимая голову. — С вашего позволения, сойду на арену. |