|
Это были клочки выступления, исписанные кудрявым писарским почерком листочки. Оман перечел случайные, выхваченные откуда-то из середины строки, ничего теперь ему не говорящие, и принялся собирать разбросанные по арене бумажки. Онемелая тишина подстегивала Омана, он заторопился, подозревая, что задерживает ожидающий, затихший в напряженном молчании зал. Оман принялся сгребать бумажки и комкать, рассовывая их по карманам.
И выбежал, весь нашпигованный листками, — мимо расступившейся стражи, в ворота.
Зал как-то особенно шевельнулся, перевел дух — Золотинка почувствовала это всем своим естеством… И председатель звякнул в колокол, резко поднявшись:
— Судебные установления воспрещают рукоплескать ораторам! — поспешно объявил он.
Вдохнувший было зал расслабился, загудел сдержанными голосами.
Вспыхнуло созвездие волшебных огней, и Золотинка задрала голову, уронив скользнувший на спину капюшон. Она боялась понимать, что будет, хотя и знала, что оправдают.
Перекосилось, указывая на черную чашу обвинения, коромысло весов. И Золотинка затаила дыхание, когда хлынула из открывшегося в куполе отверстия отвесно падающая струя. Белый песок шуршал ровно и мощно — ничего не менялось. Страшно было, что ничего не менялось. Черная чаша застыла, придавленная неколебимой тяжестью обвинения, а белая оставалась вверху, сколько ни сыпался на нее, вытекая из какого-то не бездонного же, наверное, хранилища, песок. Золотинка бессознательно напрягалась, побуждая слабеющую как будто струю шуршать и сыпаться… еще и еще.
Дрогнули… Дрогнули весы! Белая чаша начала опускаться, что заметно было прежде всего по коромыслу, которое тоже пришло в движение. С каким-то сладостным изнеможением — Золотинка перевела дух — чаша оправдания ухнула вниз и застыла в крайнем положении. На него и указывало теперь послушное коромысло. Оно нисколько не затруднилось переменить свое мнение на противоположное!
А песок еще сыпался!
Не пали еще последние блестки белого, как зал заговорил, шум усиливался. Председатель опять зазвонил и звонил, не зная, что, собственно, нужно сейчас сказать. Кажется, он продолжал звонить и после того, как Золотинка оказалась в окружении загадочно ухмыляющихся стражей.
В коридоре на пути в караульню, стонал, припав лбом к холодному мрамору стены, несчастный, опустошенный до обморочной слабости Оман.
— Что? — вскинулся он навстречу шествию.
Золотинка почуяла, что Оман отлично все знает и что нынешнее его отчаяние есть лишь возвышенная, благонамеренная игра. Игра воображения.
И все это ничего не значило.
Оман застенчиво засиял, угадавши ответ, потянулся навстречу. И не успел ахнуть, как она стиснула его в объятиях и, дурачась, подкинула, так что поэт беспомощно замотал ножками. Когда пигалик снова ощутил под собой пол, весь исцелованный, поэтическое личико его в обрамлении бороды пылало краской смущения… а, может быть, и досады.
И все это ничего не значило!
Караульня полнилась друзьями. Пришли Буян, Тлокочан, пришел бессловесный помощник обличителя, писарь, который не участвовал в заседании и тихонько прокрался в караульню, как частное лицо, сам от себя.
Пришли множество знакомых и полузнакомых Золотинке пигаликов.
Толстый Тлокочан так и явился в своей волшебной мантии нараспашку. Он был, однако, брезглив и мрачен. Золотинка приписала это зависти, которую всякий творческий деятель, говорят, испытывает к успеху другого. Впрочем, возможно, сказывалось плохое пищеварение — Тлокочан не раз обсуждал с Золотинкой такого рода неприятности. Труднее было объяснить сдержанность Буяна, которому Золотинка безотчетно верила, признавая его за истинного друга. Буян выказывал необъяснимую и даже обидную осторожность в своих несколько принужденных поздравлениях.
Глухой удар колокола возвестил начало нового заседания, все заторопились. |