Изменить размер шрифта - +

Я агонизировал, Чанчал, я испытывал попеременно бешенство, отчаяние, усталость, я расписывал июльские события кислотными жгучими красками, восстанавливая их до мельчайших подробностей, всем своим существом все более отвращаясь от жизни.

Признаюсь тебе, мне было нелегко не писать домой, я не писал даже матери в Халляйн, хотя представляю, как она волновалась. Мне хотелось исчезнуть, превратиться Jedermann, то есть в имярека, которого никто не замечает.

Помнишь, я рассказывал тебе о Зальцбургском фестивале, о самом первом — том, что мой дед вместе с Рихардом Штраусом и Максом Райнхардтом устроили в двадцатом году?

Они поставили спектакль по Хуго Хофмансталю, и он назывался Jedermann, герой в этой пьесе умирает, как ты, наверное, уже догадался. Я тоже хотел умереть, но теперь передумал.

ЙЙ

 

 

Victors need never explain, success is never blamed.

От тебя зависит мое возвращение, оно в твоих руках, не упусти моего стеклянного сердца!

Сделай это, и мы вернем себе лабораторию.

На моем столе стоит твоя фотография. Та самая, что я сделал прошлой весной, когда мы поняли, что окончательно запутались. Помнишь? Ты был так несчастен, так неловок!

Смотрю на тебя, тогдашнего. Отсутствующее выражение на смуглом лице. Сдвинутые брови. Большой палец подпирает уголок припухшего рта. Каждый раз, когда я смотрю на нее — а делаю я это ритуально, по три раза на дню, — я вспоминаю, как ты, посмеиваясь, рассказывал мне, что в Индии все делается три раза, а не два и не четыре.

Даже у слона бога Индры, сказал ты, и то три головы. Хотя это жутко неудобно.

Мы с тобой сидели в индийском ресторане, и я злился на гарсона, с медитативным выражением лица проходившего мимо нас, не желая замечать мой поднятый палец.

— Третий раз сработает! — сказал ты и кивнул ему почти незаметно. О мой дивногубый кшатрий.

Через пять минут на столе стояли аппам и масала. Видишь, милый мой, я ничего не забыл.

Напиши мне подробно, что происходит у нас и в St. Johannsspital — чтоб он сгорел! — занимаешься ли ты своей темой и намерен ли ты продолжать то, что мы начали.

Полагаю, что намерен, дитя мое. Не станешь же ты говорить мне о невинных жертвах спешки и небрежности, как это делал фон Петекофер!

Ты единственный, кто знает, что это не небрежность. Более того, мы с тобой в двух шагах от триумфального дня, когда те, кто пытался играть с нами свое простенькое е2 ‑ е4, остекленеют от зависти. Как я теперь стекленею от бешенства.

Ты ведь знаешь, у средневековых шахматистов король имел возможность пойти конем, если ему угрожала опасность. Эта возможность, единственная за всю игру, называлась весьма убедительно — прыжок короля. Ты — мой троянский конь, Чанчал, и я пойду тобой.

Нет, ты — мой Боевой Индийский конь. Как там говорилось в гимне поклонения Бхагавати, который ты читал мне в нашу первую ночь?

Видишь, я все помню.

И не пиши мне всех этих alle bemitleiden dich больше, умоляю тебя, Чанчал. В твоих спелых вишневых устах это выглядит как богохульство.

ЙЙ

 

сбудется все, возможность чего отрицал

 

еще только половина октября, она мне не вернет, нечего и просить

еще придется платить за синюю цаплю и прожженную скатерть — галисийское кружево с белыми птицами, у нее везде птицы, и сама она похожа на вечную птичницу

так и вижу ее в крахмальном чепце а-ля изабелла кастильская

 

приятель фелипе моет посуду на голден принцесс, он поговорит с ним во вторник, может, у них отыщется место для трехгрошового пассажира

фелипе и лукас играют в небесах в четыре руки, а я сижу на полу и тихонько жму на педаль

 

gra-a-a-acias a la xnda que те ha da-a-a-do tanto

испанская профессор меня полюбила

вчера она поила меня чаем и крутила пластинку своего мертвого мужа

пластинка квохтала, учительница дрожала улыбкой

пятна в ее хрестоматии похожи на чернильные, но это вино

 

Сеньора Пардес со складчатыми веками меня ненавидит.

Быстрый переход