Я уже не помню ее научное название, но оно и не важно. Суть же состоит в том, что, поскольку мир больного сжимается до одной комнаты и распорядка дня, все остальное не имеет значения. Где мой апельсиновый сок? Полчаса назад медсестра обещала мне стакан апельсинового сока, а его так и нет! Ярость, расстройство, истинное горе. Это ты взял мой журнал «Тайм»? Я положила его на столик, а теперь он пропал! Я часто видел, как эта добродушная, сердечная женщина приходила в ярость из-за опоздания врача или из-за того, что ей два дня подряд на десерт давали зеленое желе «Джелло».
И это вполне объяснимо, так как безнадежно больные видят, как испаряется их мир, и единственное, что им остается, – это хвататься за немногое оставшееся от жизни, как утопающий хватается за спасательный круг в открытом море в тысяче миль от берега. Однако от объяснений его близким не становится легче.
Через два дня ожидания известий о Касс я поймал себя на том, что веду себя в точности так же, как когда-то моя мать. Мой дом превратился в больничную палату, и моей величайшей заботой стали малейшие подробности.
Поначалу я еще был в состоянии выполнять какую-то работу. Писательство всегда было для меня убежищем и пристанищем. В прошлом, когда что-то шло не так, я убегал в свой кабинет, запирал дверь и прятался за сочинением какого-нибудь романа. Великое достоинство сочинительства – оно позволяет на время отбросить собственный мир и пожить в другом, который ты сам создаешь. Поднимаешь мост, соединяющий тебя с остальным миром, берешь ручку и принимаешься за работу.
Но не когда пропал твой ребенок. Не когда знаешь, что за стенами твоего кабинетика, в нескольких дюймах от света зеленой лампы и сохнущих чернил на недописанной странице, возможно, происходит самое жуткое, и ты не в силах этому помешать. Этот кошмар нельзя было преодолеть сочинительством, как нельзя было забыть о собственном то и дело замирающем сердце.
В первый день я еще пытался цепляться за работу, писать. Пока слова складывались, пока нечто знакомое оставалось логичным и постоянным, я еще владел собой; жизнь имела какой-то смысл. Но от трагической истории Паулины мне становилось только хуже. Удивляться тут нечему.
Ожидая телефонного звонка, я отчаянно нуждался в какой-нибудь конкретной работе, и потому решил устроить в доме уборку. Большой ковер в гостиной я пропылесосил, наверное, за сорок пять секунд – основательно, не какие-нибудь два торопливых прохода по загнувшимся углам. Как Роудраннер, я двигался по дому с такой скоростью, что, будь это в мультике, позади меня стелились бы облачка дыма. Как спринтер, я носился из комнаты в комнату, вытирая, моя, полируя и скребя. Беря дом штурмом, как безумец, я дважды наступил на убегавшего пса. Теперь его дурной характер не вызывал у меня ни неприязни, ни стыда. Его негодование было ничто по сравнению с моей неистовой, маниакальной потребностью двигаться, работать, занять чем-то руки – лишь бы не думать. Изо всех сил стараясь не думать, я в равной мере сходил с ума, был напуган и взбешен – но более всего беспомощен. Боже, как я ощущал свою беспомощность!
Когда я в первый раз закончил уборку, дом сверкал. Когда я закончил уборку второй раз, дом был в шоке. Я прошелся зубной щеткой по каждой щелочке в паркете и стальной щеткой по камням в камине. Лопасти вытяжки над плитой сверкали, миски для собачьей еды были вычищены жидким отбеливателем. Я понял, что это уже чересчур, только когда решил выстирать все свои шляпы. Я принял душ, а через два часа надолго залег в ванну – и каждый раз ставил телефон в пределах вытянутой руки. Я смотрел телевизор, пока там не кончились все программы, кроме полночных евангелистов. Я слушал их и плакал. Я молился каждый раз, когда они призывали к молитве. Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы моя дочь была жива и невредима! В первую ночь я заснул на полу с телевизионным пультом в руке. |