Лица цвета чернейшей ночи, белейшего снега, молоденьких листочков, золотистого летнего солнца, цвета опавшей листвы, назначенной превратиться в роскошный чернозем, – не хватало только светлой кожи, блистающей всеми цветами хрустальной призмы, словно ее усыпали мириадами алмазов. Все так напоминало начало моего сна, что я удивленно моргнула и хотела спросить – а где пончики?
– Приснилось что-то, принцесса Мередит? – Бас Дойла прозвучал густо, будто издалека.
Я села в кровати; черный шелк простыней холодил нагую кожу. К голому боку прижимался мех – настоящий мех, мягкий, почти живой на ощупь. Меховое одеяло зашевелилось, и на меня заморгали сонные глаза Китто. Огромные синие глаза без белков, глаза почти на пол-лица. Цвет глаз – как у благих сидхе, а остальное – от гоблинов. Китто – наследие последней крупной войны между гоблинами и сидхе. При идеальном сложении и белой коже рост у него всего четыре фута – изящный мужчина, единственный из моих кавалеров ниже меня ростом. Укутанный в мех, он казался ребенком; личико херувимское, как на открытке к Валентинову дню. А на свет он появился на тысячу лет раньше, чем христианство получило свое название.
Он нащупал мою руку и поглаживал ее вверх-вниз – нервный жест, среди нас обычный. Ему не нравилось, когда я молча на него смотрела. Он лежал бок о бок со мной, и сила Богини и Бога наверняка задела его краем. Окружившие постель мужчины точно что-то ощутили – по ним видно было. Дойл повторил вопрос: – Что случилось, принцесса Мередит? Я повернулась к капитану моей стражи, моему любовнику. Лицо такое же черное, как плащ, что был на мне во сне, – или как щетина кабана, что убежал в снега и вернул на землю весну. Мне пришлось зажмуриться и выровнять дыхание, чтобы хоть так избавиться от впечатлений сна. Вернуться в "здесь и сейчас".
А потом я выпутала руки из простыней.
Правой рукой я сжимала кубок, вырезанный из рога – древнего, пожелтевшего от времени рога, в золотой оправе с символами, которые теперь мало кто узнал бы за пределами волшебной страны. Я думала, что в левой руке окажется белый нож, но ошиблась. Рука была пустая. Я секунду на нее таращилась, а потом взяла кубок обеими руками.
– Бог мой, – прошептал Рис. Шепот получился необычно громким.
– Да, – сказал Дойл. – Вот именно.
– Что он сказал, отдавая тебе кубок?
Это спросил Эйб. У него на волосах цвета шли полосами – светло-серый, темно-серый, черный и белый, – отдельные, несмешивающиеся пряди, словно их окрасили в лучшем салоне, вот только никто их не красил. Глаза у него были серые: хоть и темнее, чем обычные человеческие глаза, но не слишком чуждые. Одень его в готский прикид – и хоть сейчас на сцену любого клуба.
Он смотрел с непривычной серьезностью. Пьяница Эйб потешал двор столько лет, что я и не упомню. Но сейчас передо мной будто стоял кто-то другой с тем же лицом – напоминание о том, кем он был когда-то. О том, кто думал, прежде чем заговорить; о том, кто знал другие радости, кроме вечных пьянок.
Он с трудом сглотнул и спросил опять:
– Что он сказал?
Теперь я ответила:
– Пей и веселись.
Эйб задумчиво и печально улыбнулся.
– На него похоже.
– На кого? – спросила я.
– Это был мой кубок. Мой атрибут.
Я подползла к краю постели, встала на колени и протянула ему кубок обеими руками.
– Пей и веселись, Аблойк.
Он покачал головой.
– Я не заслуживаю милости Бога, принцесса. Я ничьей милости не заслуживаю.
Меня вдруг озарило – не видение, просто уверенность.
– Тебя не за соблазнение чужой подруги изгнали из Благого Двора. Тебя прогнали потому, что ты лишился силы, а раз ты не мог уже веселить двор вином и пирушками, Таранис тебя выставил. |