Но когда она узнала под зонтом рядом с Бомом Берэлэ и меня, улыбка выдавила две ямочки на похудевших щеках и третью на подбородке. Она послала нам воздушный поцелуй и что-то сказала, но мы ничего не могли понять, потому что звук не проходил через плотно закрытое окно. Мы тоже кричали ей в ответ, и тогда она мотала головой, показывая, что не слышит, и мы продолжали кричать все громче, до хрипоты, пока Таню не унесли в глубь палаты.
Я вернулся с этого свидания без всякого чувства тревоги, которое томило меня эти дни. Ну, еще недельку потерпеть, думал я, и Таня вернется домой, и волосы ее отрастут, и мы снова будем ходить в школу втроем, и Берэлэ будет носить ее портфель.
Как обычно, в то утро я поспешно завтракал, чтобы не опоздать в школу, и услышал, как мама в кухне жалуется отцу:
— Когда это наконец кончится? Можно сойти с ума! Один ребенок умирает за другим. Ее уже привезли домой.
— Кого привезли? — Я вбежал в кухню с набитым кашей ртом.
— Сначала проглоти, потом разговаривай, а то подавишься.
— Кого привезли домой? — повторил я.
— Ну, ее… Эту девочку… — отвела глаза мама. — Твою барышню.
Таня уже выздоровела?
Дальше мама говорить не стала и, отвернувшись от меня, заплакала так, что у нее затряслись плечи.
У дома грузчика Эле-Хаима Маца уже толпились люди, а во дворе и в саду было полно незнакомых мужчин и женщин — это пришли на похороны циркачи. Без своих ярких, в блестках, костюмов, а в обычных пальто и плащах, и хоть я влетел туда сам не свой, все же опознал среди них и музыкальных эксцентриков, и борцов, и канатоходцев. Бим и Бом, тоже не в клоунских нарядах, а в черных пальто, стояли вдвоем, и высокий тощий Бим положил руку на плечо короткому Бому. Бом плакал при всех. Не стесняясь.
В глубине сада тускло поблескивали медью и серебром геликоны, контрабасы и тромбоны циркового оркестра, а один музыкант пробовал свою серебристую трубу, издавая долгий плачущий звук.
В сенях передо мной мелькнуло белое, как будто густо посыпанное мукой, лицо акробатки с яркими, почти черными, губами.
— Горе-то какое у нас, — всхлипнула она, завидев меня, и заломила руки. Ее подхватили какие-то мужчины, поднесли к носу флакон с чем-то.
— Пропустите мальчика к ней, — сказала она. — Он был ее другом.
Старый клоун Бом взял меня за плечи, повел мимо расступившихся людей в комнату, где прежде жили Таня с мамой. Из комнаты вынесли все вещи и мебель. Оставили только стол. На столе стоял дощатый гроб, обтянутый красной материей, вторая половина гроба стояла у стены.
В гробу лежала она. В цветастой шелковой косынке, повязанной вокруг наголо остриженной головы, в коричневом платьице, в белых чулках и черных лакированных туфлях. Желтые маленькие ручки Тани были сложены на животе. Глаза закрыты, ресницы бахромой лежали на впалых щеках, и веки казались голубыми, словно сквозь них проступал цвет Таниных глаз.
Бом поставил меня у изголовья открытого гроба и, осторожно ступая на носках, деликатно вышел, чтоб я мог наедине попрощаться со своей любовью.
Я остался один и не знал, как прощаться. Я впервые сталкивался со смертью близкого мне человека, и стоял неподвижно, будто оглушенный, и ни на чем не мог сосредоточиться. Единственное, что поразило меня и запало в память, — это то, что Таня неестественно вытянулась, стала длинной-длинной, намного выше, чем была при жизни, и еще то, что ее носик заострился и выглядел как будто он костяной, так что мне даже хотелось потрогать его пальцем и проверить.
Больше я ничего не запомнил. Из оцепенения меня вывела танина мама. Я не слышал, как она вошла, но почувствовал ее холодную ладонь на моем плече. Она коснулась губами моего лба и увела меня от гроба.
Во дворе народу прибавилось. Музыканты вразнобой пробовали инструменты, и каждый звук резал мой слух так, что я вздрагивал. |