Но по вечерам в Саду кустарей, как и до войны, зажигались фонари и духовой оркестр заводил «Солдатский вальс» — очень популярный в те годы. Как-то, заслышав музыку, я пошел в этот сад. Потянуло. У входа стояли женщины-контролеры и лениво щелкали подсолнечные семечки. Билет стоил пустяк. Но я не стал покупать билета. Меня помимо моей воли потянуло к забору, и, как некогда в детстве, я махнул через него. Но не с воробьиной стаей моих товарищей, а один. Потому что я единственный из них остался в живых. В военном кителе с бренчащими на груди медалями, в брюках-галифе и армейских сапогах, начищенных черным гуталином до тусклого блеска, я упруго подтянулся на руках, перекинул свое тело через верхушки досок забора, показавшегося мне совсем невысоким. И с грохотом опустился не на землю, а на что-то мягкое, издавшее подо мной жалобный писк.
Это оказался сторож Иван Жуков, уже старый и без ордена, который он где-то потерял по пьянке, сидевший теперь в засаде под забором, подстерегая безбилетную шпану. От прошлого Жукова в нем остались лишь багровый от пьянства нос и деревянная нога.
Он так испугался, когда я чуть не придушил его своей тяжестью, что долго не мог прийти в себя, и я потом угощал его водкой в буфете, и он выпил целых триста граммов, пока восстановил нормальную речь.
Жуков плакал пьяными слезами, глядя на меня, и искренне сокрушался, что из всей нашей банды уцелел и выжил я один. И говорил, моргая красными веками и хлюпая носом, что он еще тогда меня приметил, и поэтому нет ничего удивительного, что я вымахал таким молодцом. Потом он жаловался мне на жизнь, на злую обиду, нанесенную ему. Появились новые, заграничные протезы, и их выдают бесплатно инвалидам Отечественной войны, а его обошли, потому что он с гражданской войны, и неблагодарные люди забыли, что именно он, ценой своей ноги, устанавливал для них советскую власть. Он еще долго сокрушался об ушедшем поколении, которое не чета нынешнему. И на прощанье мокро облобызал меня, выругался по матери и сказал:
— Нужен мне их протез! В гробу я их видал в белых тапочках! Я свой самодельный на сто новых не променяю.
Мне было приятно сидеть с Жуковым. Будто родственника встретил. Не очень любимого. Но своего человека, с которым у меня есть какие-то общие воспоминания.
— А Харитон Лойко где? Жив? — вдруг спросил я, почему-то решив, что пьяницы друг о друге должны знать.
И не ошибся.
— Нет его, — вздохнул Жуков. — Царство ему небесное. Фашисты расстреляли.
— За что? — искренне удивился я. — Он же не еврей. И коммунистом не был.
— Мало ли за что убивают, — поморщился Жуков. — Сам знаешь, какая цена человеческой жизни. Вот медали носишь… Небось, тоже убивал… Давай еще выпьем.
Я заказал ему еще сто граммов водки, и старик совсем захмелел:
— О чем это мы тут с тобой говорили? За что Харитона Лойко расстреляли…
— Верно… Сказывают, евреев в своей хате прятал, а немцы за это пускали в расход немилосердно.
— Его… одного расстреляли?
— Ну, и евреев, конечно… которых у него нашли.
— А еще кого?
— Мало тебе, что ли? — Жуков удивленно глянул на меня.
— А у Харитона жила девочка… сирота…
— Слепая, что ли?
— Вот-вот. Марусей ее звали. Милостыню возле базара собирала…
— Как же… знаю.
— Ее тоже убили?
— Нет, — убежденно сказал Жуков и даже усмехнулся. — Чего же на убогую пулю тратить?
— А куда она девалась? — загорелся я. — Может, встречали ее где?
— А как же? Считай, каждый день встречаю. |