. Так они лежали на прилавке дни за днями, недели за неделями и сохли. Мысли девицы становились все нежнее и женственнее. «Я довольна и тем, что лежу рядом с ним!» — думала она и вдруг треснула пополам. «Знай она, что я люблю ее, она, пожалуй, еще продержалась бы!» — подумал он.
— Вот вам и вся история, а вот и сами коврижки! — добавил торговец сластями. — Они замечательны историей своей жизни и своей немой любовью, которая никогда ни к чему не ведет! Ну, возьмите их себе!
И он дал Иоганне уцелевшего кавалера, а Кнуду — треснувшую девицу. Рассказ, однако, так подействовал на детей, что они не могли решиться съесть парочку.
На другой день они отправились с коврижками на кладбище. Церковные стены были густо обвиты и летом, и зимой чудеснейшим плющом, — словно зеленый ковер был повешен! Дети положили коврижки на травку, на самое солнышко, и рассказали толпе ребятишек историю немой любви, которая никуда не годится, т. е. любовь, а не история. История-то была прелестна, все согласились с этим и поглядели на медовую парочку, но… куда же девалась девица? Ее съел под шумок один из больших мальчиков — вот какой злой! Дети поплакали о девице, а потом — верно из жалости к бедному одинокому кавалеру — съели и его, но самой истории не забыли.
Кнуд и Иоганна были неразлучны, играли то под бузиной, то под ивой, и девочка распевала своим серебристым, звонким, как колокольчик, голоском прелестные песенки. У Кнуда голоса не было никакого, зато он твердо помнил слова песен — все-таки хоть что-нибудь! Горожане останавливались и заслушивались Иоганну. Особенно же восхищалась ее голосом жена торговца металлическими изделиями.
— Соловьиное горлышко у этой малютки! — говорила она.
Да, славные то были денечки, но не вечно было им длиться! Соседям пришлось расстаться: мать Иоганны умерла, а отец собирался жениться в Копенгагене на другой и кстати рассчитывал пристроиться там посыльным при одном учреждении — должность, как говорили, была очень доходная. Соседи расстались со слезами; особенно плакали дети, но старики обещали писать друг другу по крайней мере раз в год. Кнуда отдали в ученье к сапожнику — полно такому большому мальчику слоняться без дела! А потом его и конфирмовали.
Как хотелось ему в этот торжественный день отправиться в Копенгаген и повидать Иоганну! Но, конечно, он не отправился ни в тот день, ни потом, хотя Копенгаген и лежит всего в пяти милях от Кьеге, и в ясную тихую погоду через залив видны столичные
башни. В день же конфирмации Кнуд ясно видел даже золотой купол собора Богоматери.
Ах, как он скучал по Иоганне! А вспоминала ли о нем она?
Да! К Рождеству родители Кнуда получили письмо от ее отца. В нем говорилось, что в Копенгагене им повезло и что славный голосок Иоганны сулит ей большое счастье. Она уже была принята в театр, где поют, и даже зарабатывала кое-что. Из заработка своего она и посылала дорогим соседям на рождественские удовольствия целый риксдалер! Пусть в Кьеге выпьют за ее здоровье! В письме была и собственноручная приписка Иоганны: «Дружеский привет Кнуду!»
Все плакали — от радости, у Кнуда только и дум было, что об Иоганне, а теперь выходило, что и она о нем думает! И вот чем ближе подходил срок его ученью, тем яснее ему становилось, что он любит Иоганну; значит, она должна стать его женой! При этой мысли все лицо его озарялось улыбкой, и он еще бойчее продергивал дратву, в то время как нога натягивала ремень. Он проколол себе шилом палец и даже не заметил! Уж он-то не будет молчать, как те коврижки — их история научила его кое-чему.
И вот он подмастерье. Теперь котомку на спину и — марш в первый раз в жизни в Копенгаген! У него уже был там на примете один мастер. Вот Иоганна-то удивится и обрадуется ему! Ей уже теперь семнадцать лет, а ему девятнадцать. |