Прямо против дома стояла вечно шумящая водяная мельница. У всех домов были балконы, но такие старые и ветхие, что дома, казалось, только и ждали удобной минуты стряхнуть их с себя в воду. Тут, правда, не росло ни единого кустика бузины, на окнах не виднелось даже цветочных горшков с какой-нибудь зеленью, зато перед самыми окнами стояла большая старая ива. Она словно цеплялась за дом, чтобы не свалиться в реку, и свешивалась к воде своими гибкими ветвями — точь-в-точь как ива в саду в Кьеге.
Кнуд убежал от «матушки» и наткнулся на «батюшку»! Дерево это, особенно лунными вечерами, казалось Кнуду таким родным, таким знакомым, что он чувствовал себя «кровным датчанином при лунном свете».
Но дело-то было вовсе не в лунном свете, а в старой иве.
И тут Кнуду стало невтерпеж, а почему? Спросите иву, спросите цветущую бузину! Кнуд распростился с хозяином и с Нюрнбергом и пошел дальше.
Ни с кем не говорил он об Иоганне, глубоко в сердце схоронил он свое горе. История же о двух коврижках приобрела теперь для него особенно глубокое значение. Теперь он понял, почему у кавалера сидела в груди горькая миндалина; и у него самого вся душа была отравлена горечью. Иоганна же, всегда такая ласковая, приветливая, была чисто медовой коврижкой!.. И ему стало не по себе. Должно быть, ремень котомки слишком давил ему грудь, трудно было перевести дух. Он ослабил ремень, но без толку: окружающий его мир давно ведь сузился для него, как бы убавился на целую половину, и эту-то половину Кнуд носил в себе — вот оно что! Вот отчего ему было так тяжело.
Только при виде высоких гор он почувствовал, что на сердце у него стало как будто полегче. Границы света опять как будто расширились, а с ними и его кругозор. Мысли невольно обратились к окружающему, и на глазах выступили слезы. Альпы показались ему сложенными крыльями земли. Что, если бы она развернула, распустила эти огромные крылья, испещренные чудными рисунками: темными лесами, бурливыми водопадами, облаками и снежными массами! «В день Страшного суда так и будет! Земля развернет свои широкие крылья, полетит к Богу и лопнет как мыльный пузырь в лучах Его света! Ах, если бы это было сегодня!» — вздыхал Кнуд.
Тихо брел он по стране, казавшейся ему цветущим фруктовым садом. С деревянных балкончиков кивали ему головками девушки-кружевницы; вершины гор горели от лучей вечернего солнца, как жар. Он взглянул на зеленые озера, окруженные темными деревьями, и вспомнился ему берег Кьегского залива… Но в душе его уже не было прежней смертной тоски, она сменилась тихой грустью.
Там, где Рейн одной бесконечной волной стремится вперед, обрывается со скалы и, разбиваясь о камни, выбрасывает в воздух белоснежные облачные массы — как будто тут была колыбель облаков, — где радуга порхает над водой, словно вьющаяся по ветру лента, Кнуду вспомнилась водяная мельница в Кьеге, где вода тоже кипела и разбивалась в облачную пену под колесами.
Он охотно остался бы в тихом прирейнском городке, но здесь так много было ив и бузины! И он отправился дальше, за высокие величественные горы, проходил по туннелям и по горным тропинкам, лепившимся возле отвесных, как стены, гор, словно ласточкины гнезда. В глубине пропастей шумели водопады, облака ползли под его ногами, а он все шел да шел под теплыми лучами солнца, по чертополоху, альпийским розам и снегам, дальше и дальше, и вот наконец — прощай, север! Кнуд спустился в долину и очутился в тени каштанов, дорога лежала мимо виноградников и маисовых полей. Горы встали стеной между ним и всеми воспоминаниями; так оно и следовало.
Вот Кнуд и в большом великолепном городе Милане, нашел здесь немецкого мастера и стал у него работать. Хозяева его оказались славными, честными и трудолюбивыми людьми. Они от души полюбили тихого, кроткого и набожного юношу, который мало говорил, но много работал. И у него самого на душе стало как будто полегче. |