В прошлом году первым тоже был наш. А ты пойдешь в гимназию если провалишься?
Об этом Ганс еще не думал.
— Я не знаю… Нет, наверное, не пойду.
— Ну! А я обязательно пойду дальше учиться, если даже провалюсь. Мне мать обещала. В Ульм поеду.
Это произвело на Ганса сильное впечатление, а двенадцать геппингенцев да трое «зубастых» заставили его основательно струсить. Где уж ему с ними тягаться!
Дома он сразу достал книгу и ещё раз повторил глаголы на «mi». Экзамена по-латыни он совсем не боялся, тут он был уверен в своих силах. А вот с греческим творилось у него что-то странное Предмет ему нравился, он чуть что не бредил им, но это касалось только чтения. Особенно нравился ему Ксенофонт. Он писал таким живым, свежим языком, все у него звучало так весело, красиво, мощно, было проникнуто таким вольным духом, так было понятно. Но едва доходило дело до грамматики или до перевода с немецкого на греческий, Ганс начинал путаться в лабиринте противоречивых правил и исключений; он и теперь испытывал перед этим языкам почти такой же суеверный страх, как в свое время, на первом уроке, когда еще не знал даже греческой азбуки.
На другой день был экзамен по греческому и сочинение по родному языку. Греческое упражнение оказалось довольно длинным и отнюдь не легким, тема сочинения — с подвохами, ее можно было толковать по-разному. После десяти в экзаменационном зале стало жарко и душно. Гансу попалось плохое перо, и он испортил два листа, прежде чем ему удалось начисто переписать работу. Но вот стали писать сочинение, и дело пошло совсем плохо, — все из-за нахального соседа, который подсунул Гансу записку и без конца пихал его в бок, торопя с ответом. Всякое подсказывание было строго-настрого запрещено и влекла за собой немедленное отстранение от экзаменов. Дрожа от страха, Ганс нацарапал на записке: «Оставь меня в покое», — и повернулся к соседу спиной. Жара стояла невыносимая. Даже экзаменующий профессор, размеренно, без устали шагавший между рядами, и тот несколько раз вытирал лицо носовым платком. Ганс в своем толстом суконном костюме конфирманта вспотел, голова опять разболелась, а когда он в конце концов сдал сочинение, у него было такое чувство, будто в нем полно ошибок и он окончательно провалился.
За обедом он молчал и с лицом преступника после приговора на все расспросы только пожимал плечами. Тетка принялась его утешать, а отец, разбушевался и сделался невыносимым. После того как встали из-за стола, он увел Ганса в другую комнату и снова попытался его расспросить.
— Да плохо все, папа, — бросил в ответ Ганс.
— Как же так? Почему ты был невнимателен? Неужели нельзя было постараться, черт побери?
Ганс ничего не ответил, а когда отец начал бранить его, покраснев, буркнул:
— Ты же ничего в греческом не понимаешь!
Но самым ужасным было то, что в два часа ему предстоял устный экзамен. Его-то Ганс больше всего боялся. На раскаленной улице он почувствовал себя совсем плохо и от страха и головокружения почти ничего перед собой не видел.
В течение десяти минут он сидел за большим зеленым столом перед тремя строгими господами экзаменаторами, переводил с латинского, отвечал на какие-то вопросы. В течение следующих десяти минут он сидел перед другими господами, переводил с греческого, и снова его о чем-то спрашивали. Под конец его хотели заставить проспрягать неправильный аорист, и Ганс ничего не мог ответить,
— Можете идти. Первая дверь направо.
Ганс сделал несколько шагов, но перед самой дверью вспомнил, как спрягается аорист, и остановился. |