Край его вселенной был вровень с линией горизонта, и этого было вполне достаточно, чтобы вместить все необходимое для счастья и полноты жизни.
Лука дрожащими пальцами вставил диск в разъем и надел шлем. С каждым разом грань между реальностью и картинкой, которую зрительные рецепторы считывали с экрана, становилась все более незаметной, почти призрачной.
К двухэтажному зданию школы стекается молчаливый, печальный поток людей в темной одежде. Я не вижу никого из школьных приятелей. Вообще никого из детей. Мать отправила меня в школу, чтобы узнать, не там ли мой старший брат, который пропал со вчерашнего дня. Она сама уже оббежала всех соседей, а отец еще на рассвете ушел в город. В школьном дворе стоят несколько грузовиков с брезентовым кузовом.
Я достаю из кармана брюк замызганную марлевую повязку, надеваю ее и приоткрываю тяжелую дверь. В коридоре толпятся люди. Со всех сторон раздаются сдавленные рыдания и судорожные всхлипы. Спортзал с вытертыми крашеными досками и баскетбольными кольцами, где всегда гуляло гулкое веселое эхо, погружен в тишину. Большие окна под потолком затянуты темной тканью. В нос бьет трупный запах. Я с трудом сдерживаю рвотный позыв. Запах такой сильный, что, кажется, пойдет носом кровь. Он заполоняет все вокруг, разъедает глаза, проникает сквозь поры до самого нутра. Этот запах — и есть сама смерть. Из-за затемненных окон кажется, что день уже закончился, но ночь так и не настала — и это полное запредельной тоски безвременье отныне так и будет длиться до самого конца мира.
Вдоль стен на сдвинутых вместе столах из школьной столовой лежат тела, накрытые белыми простынями. Когда перед родственниками отбрасывают белое покрывало, взгляд успевает выхватить лиловый кровоподтек, страшную рану или проломленный череп. Из-за жары тела уродливо раздуваются, черты лица расплываются, утрачивая сходство с живым человеком, и только грязная, рваная, расползающаяся одежда позволяет родственникам опознать близких и тут же закрыть лицо ладонями, чтобы заглушить рыдания. Огоньки свечей, которые должны скрадывать трупный запах, трепещут и потрескивают. В сумраке спортзала они похожи на голодные злые отблески в зрачках стаи бродячих собак. Задыхаясь от смрада и ужаса, я едва успеваю выскочить за угол, где меня мучительно рвет горькой желчью.
На школьном крыльце лежат закрытые гробы. Мужчины грузят их в машины с затянутым брезентом кузовом. Женщины рыдают и кричат. Чтобы заполнить тягостные минуты, не дать гнетущей, непосильной скорби расползтись, как черной плесени, и поглотить весь мир, кто-то затягивает не то песню, не то заупокойную молитву, и нестройный хор голосов подхватывает ее. Родственники покойных, которые уже выплакали все слезы, бредут за медленно движущейся траурной колонной. Они двигаются заторможенно, механически, точно куклы, набитые тряпьем и опилками.
Потом я вижу в толпе у школы опрокинутое лицо отца. Я нерешительно подхожу и молча встаю рядом. Он не замечает меня. Я веду его домой под руку, как слепого.
Тео сдернул шлем и вытер мокрое лицо. Распахнул фрамугу и по пояс высунулся в окно, жадно хватая ртом воздух. Бархатная тишина азиатской ночи мягко взяла его голову в ватные тиски. Ни дуновения ветерка, ни шепота листвы. Где-то вдали хрипло залаяла собака, ее собратья подхватили лай, разнесли по округе.
У Тео не получалось сбросить оцепенелое напряжение сжатой пружины, от которого задеревенели шея и плечи. «Это воспоминания незнакомого, постороннего человека, — мысленно повторял он раз за разом. — Чужая жизнь, полная тревог и потрясений. |