Анну нужно было узнавать заново. Когда можно сказать, что знаешь человека? Может, лишь после того, как постигнешь, что это невозможно, и смиришься с этой невозможностью, и, наконец, уже и не хочешь его узнать. Но тогда то, чего ты достигаешь, — уже не знание, а просто своего рода сосуществование; и это — тоже одна из личин любви.
Я стал думать о Хьюго. Он высился в моем сознании как монолит: цельный, неотесанный камень, которому доисторический человек придавал какое-то значение, навеки оставшееся неизвестным. Даже объяснения его самобытности следовало искать не в нем самом, а во мне или в Анне. Он не признает за собой никаких свершений. Человек без всяких притязаний, человек, не умеющий мыслить. Чего ради я гонялся за ним? Ему нечего было мне сказать. Я повидал его, и достаточно. Он — знак, знамение, чудо. Но не успел я это подумать, как судьба Хьюго снова стала меня занимать. Я представил себе, как он сидит в Ноттингеме в жалкой, тесной мастерской и держит в своей огромной руке часы. Я увидел крошечные, беспокойные движения механизма, увидел колесики и камни. Все ли кончено между мной и Хьюго?
Я вышел из бара. Он находился на Фулхем-роуд. Я спокойно постоял на обочине, пока не показалось такси. Я остановил его и сказал шоферу: «Холборнский виадук». Откинувшись на подушки, я подумал, что на долгое время это последний из тех поступков, что кажутся мне неизбежными. Лондон проносился мимо меня, любимый город, такой знакомый, что я его почти не видел. Саут-Кенсингтон, Найтсбридж, угол Хайд-парка. Последний поступок, не вызывающий вопросов, не требующий обоснований. После него наступит долгая, мучительная пора раздумий. Лондон проносился передо мной, как жизнь утопающего, — говорят, она вся целиком возникает перед глазами в последнюю минуту. Пикадилли, Шафтсбери-авеню, Нью-Оксфорд-стрит, Хай-Холборн.
Я расплатился с шофером. Было уже часа три. Я постоял на виадуке, глядя вниз, в ущелье Фаррингдон-стрит. Оттуда, лениво хлопая крыльями, вылетел голубь и медленно полетел на юг, к шпилю святой Бригитты. Солнце пригревало мне шею. Я не торопился. Мне хотелось продлить, хоть немножко продлить мой последний поступок. Меня удерживало и предчувствие боли — той боли, что приходит, когда драма окончена, трупы унесли со сцены, смолкли фанфары и занимается новый, пустой день, который будет заниматься снова и снова, насмехаясь над нашими придуманными концовками. Я вошел в подъезд.
Лестница была длинная. На полпути я остановился послушать, не кричат ли скворцы, но ничего не услышал. Они начинают галдеть ближе к вечеру. Я особенно не задумывался над тем, застану ли Хьюго дома. На предпоследней площадке я опять постоял, чтобы немного отдышаться. Дверь была закрыта. Я преодолел последний марш и постучал. Ответа не было. Постучал громче. Ни звука. Тогда я толкнул дверь. Она отворилась, и я переступил порог.
В гостиной мое появление подняло настоящий вихрь. Воздух гудел и распадался на множество черных кусков. Я в испуге схватился за дверь. И тут же понял: комната была полна птиц. Несколько скворцов, не сразу нашедших окно, как безумные летали взад-вперед, ударяясь о стены и оконные стекла. Потом они нашли выход и исчезли. Я огляделся. Квартира Хьюго больше напоминала вольеру, чем человеческое жилье. Ковер был закапан белым пометом, дождь, попадавший в незакрытое окно, оставил на стене большие темные пятна. Как видно, Хьюго уже давно сюда не заглядывал. Я прошел в спальню. Кровать стояла голая. Гардероб опустел. Я попробовал осмыслить все это. Потом вернулся в гостиную и поднял телефонную трубку. Мне пришла странная фантазия — а вдруг на другом конце провода окажется Хьюго? Но телефон молчал. Тогда я сел на тахту. Я никого не ждал. Не знаю, сколько прошло времени. В Сити пробили часы. Им стали вторить другие. Я не считал ударов.
Взгляд мой, побродив по комнате, задержался на письменном столе. Несколько минут я смотрел на него. Потом встал, подошел поближе. |