Как только Бецалель-Моше задумал ее нарисовать, она начала расти и разрастаться до размеров целого мира. И когда Бецалель-Моше увидел это, он ощутил озноб и сердце его начало стучать, а пальцы дрожать, как это бывает с людьми искусства, когда они дрожат от мучительного желания поведать дела Господа, благословен будь Он, каждый своим путем — писатель пером, художник кистью. Но у Бецалеля-Моше не было под рукой бумаги. И теперь представь себе мир, в котором все исчезло ради одного-единственного образа, который парит в пустоте и олицетворяет собою все сущее, а у тебя нет и клочка бумаги, чтобы это запечатлеть. В ту минуту Бецалель-Моше напоминал того немого певца, который в попытке извлечь из себя переполняющие сердце звуки открывает рот и так сильно шевелит губами, что его щеки растягиваются и рвутся от этих мук. С той разницей, что немому певцу дано было ощущение мелодии, а лишен он был способности издавать звуки, а Бецалелю-Моше дано было рисовать, а лишен он был куска бумаги. Глаза его стали большими, как те неводы, в которые ловят рыбу, и как те зеркала, в которые смотрят на красоту, и образ рыбы вошел в них, и обосновался там, и получил новую жизнь, словно бы даже больше жизни, чем было в самой рыбе, когда она еще была жива. Бецалель-Моше снова порылся в карманах. Бумаги он так и не нашел, но нашел кусочек черного мела. Он пощупал мел и посмотрел на рыбу. И рыба тоже посмотрела на него. Иными словами, ее истинный образ встал перед ним и овладел его душой.
Он схватил мел и размял его в пальцах, как человек, который разминает в пальцах воск, что помогает памяти. Потом посмотрел на рыбу и посмотрел на мел. Вот, модель у художника есть, мел, чтобы нарисовать ее, есть, а чего нет? Бумаги, чтобы нарисовать, у него нет. Его творческие муки еще более обострились. Он опять посмотрел на рыбу и сказал ей: «Если я все-таки хочу тебя нарисовать, не остается ничего другого, только содрать с самого себя кожу и нарисовать на ней». Он, конечно, мог бы нарисовать рыбу и на коже самой рыбы, нарисовал же герой некой книги, Ицхак Кумар, свои рисунки на коже собаки, но собачья кожа удерживает на себе краску, а на коже существа, полного воды, краска растворяется во влаге и не сохраняет форму рисунка.
Опустились у Бецалеля-Моше руки, и он вернул рыбу в сумку и уже собрался было идти к жене Фишла, ибо рыбе уже пришло время готовиться к трапезе. И конечно, пошел бы, и принес бы эту рыбу жене Фишла, чтобы та сделала из нее еду, но только рыба эта была предназначена для большего. Для чего, ты спросишь? Зачем я буду рассказывать, если ты сам сейчас все увидишь?
Так вот, когда Бецалель-Моше вкладывал рыбу в сумку с талитом и тфилин, ему под руку попалась та коробочка тфилин, которую надевают на голову. Он увидел ее и удивился: «Что она здесь делает, эта коробочка? Нельзя же предположить, что реб Фишл видел, что оставляет ее, — как бы он стал молиться без нее? Но невозможно и предположить, что он не видел, что оставляет ее, — какой же человек с головой, вынимая тфилин для молитвы, возьмет тфилин для руки и не возьмет для головы? А если эта коробочка осталась здесь вообще независимо от Фишла, значит, у него есть другая такая. Но зачем тогда в сумке эта? Может, он нашел в ней дефект и перестал ею пользоваться? Или просто вынул из нее пергамент с текстом, и в ней ничего не осталось, и это просто пустая коробочка?»
Если бы Бецалель-Моше знал, что это вполне исправные тфилин, он конечно же побежал бы обратно в синагогу, и отдал бы коробочку Фишлу, и Фишл наложил бы тфилин на голову, и помолился бы, и кончил бы свою молитву, и вернулся бы домой, и позавтракал бы, и проверил бы свои счета, и ссудил бы заемщикам пару монет в их трудный час, и пообедал бы, и прилег бы на лежанку, и поспал бы до вечера, и встал бы, и ублажил бы Господа нашего, благословен будь Он, своей вечерней молитвой, и благословил бы свою вечернюю трапезу, — но сейчас, когда Бецалель-Моше не понял, что это исправная коробочка, он не побежал в синагогу, и не вернул ее Фишлу, и Фишл не сумел ни помолиться, ни вернуться, ни насладиться утренней трапезой, ни — и так далее. |