Тем более, я не мог признаться в дружбе с ними сейчас, когда их арестовали. Разозленный, я обругал Рокина. Он хохотал, глядя, как я взби-раюсь к себе на «второй этаж».
Я лежал, уткнув глаза в потолок, и размышлял все о том же. Я понимал, что на тайном собрании не будут обсуждать план восстания против советской власти. Легче от этого мне не было. Всякое собрание, не созванное начальством, счита-лось антисоветским. Первого мая тридцать седьмого года заключенные в Бутырках запели «Интернационал». Одна камера за другой, этаж за этажом, корпус за корпусом подхватывали грозный гимн. Сотни людей, выстроившись у нар, изливали в пении душу. А начальник тюрьмы, знаменитый Попов с полуметровыми усами, метался по коридорам и вопил: «Пре-кратить контрреволюционную демонстрацию! В карцер засажу!» И стрелки на вышках, охранники у дверей корпусов щелкали затворами винтовок, грозя тем, кто осмелился в революционной стране славить международный революционный праздник. В моей голове этот случай не укладывался. Как я ни ворочал его, он не лез. Пусть бы под арестом сидели и вправду враги советской власти – надо было лишь радоваться, что они, наконец, разоружаются перед ней! Если бы в цар-ской тюрьме в день тезоименитства императора революционеры запели хором «Боже, царя храни!» – их, наверное, радо-стно бы хлопали по плечам тюремные надзиратели – так требовала полити ческая логика. Но моя эпоха не признавала логики. Вернее, она не признавала той, которую я понимал. Эпоха строилась по законам своей особой, непостижимой для меня логики. Мне иногда казалось, что все окружающее напоминает производственное собрание обитателей сумасшедше-го дома – вопли, фанатическая страстность действий, никто никому не верит, а в целом – со рвением рубят сук, на кото-ром сидят. От людей, объявляющих контрреволюцией пение революционного гимна, всего можно ожидать – такого же нелепого, разумеется.
Еще я думал о Кордубайло. Я знал этого страшного человека. Год назад меня познакомил с ним мой друг Тимофей Кольцов. Тимоха привел Кордубайло в наш барак – чтобы объяснить, как обращаться с пирометрами. Кордубайло сидел на моей верхней наре, я угощал его чаем. Это был широкоплечий человечище с путаной речью и багровым лицом, на ко-тором посверкивали хитрые, недобрые глазки. Он работал на ремонтно-механическом заводе, и, слушая его, я удивлялся, как такому пройдохе достался диплом инженера. Кордубайло не понимал вещей, в которых разобрался бы восьмикласс-ник, а на выписанные мною формулы глядел, как баран на новые ворота. Я посочувствовал ему. На механическом заводе получили массу приборов – гальванометры с термопарами, оптические и радиационные пирометры, потенциометры. Кор-дубайло должен был смонтировать, пустить в ход и поддерживать в рабочем состоянии все эти тонкие механизмы. С та-ким же успехом он мог бы докладывать на собрании Академии наук о последних открытиях в астрофизике. После нашей беседы он долго жал мне руку и, мешая украинские слова с русскими, заверял, что теперь ему с приборами ясно, как на ладони. Ладонь у него была шершава и груба, как колода, тупая и хитрая ладонь – наподобие его лица!
И этот человек спустя две недели после начала войны объявил себя организатором повстанческой группы, готовившей свержение советской власти и переход на сторону немцев. Никакой повстанческой группы, разумеется, не было и в поми-не. Ее вообразили себе работники «органов», которым всюду мерещились заговоры. Вероятно, на них нажимало и началь-ство из Москвы, грозно допрашивавшее, как обезвреживаются антисоветские силы. По количеству раскрытых подполь-ных организаций судили о качестве работы следователей – те лезли из кожи вон, раздувая в слона каждую муху, приду-мывая эту муху, чтобы потом раздуть, если она сама не попадалась. Кордубайло для них стал золотым кладом. Возможно, он и раньше трудился в должности стукача. С началом фашистского наступления он стал поговаривать, что хватит сидеть сложа руки, и многозначительно намекал, что кое-что делается, а еще больше предстоит сделать. |