Я не понимаю, почему у меня возникло желание поговорить с ним об отце. Отец не поладил с матерью, мы жили врозь – с тринадцати лет я сменил его фамилию на фамилию отчима. И вообще, на воле меня мало трогало, как он и что с ним, родственные чувства не были во мне очень развиты. Зато в тюрьме я много размышлял о нем. Вероятно, это происходило потому, что я старался осмыс-лить закруживший меня водоворот событий, понять, кто мы и кто наши стражники и гонители, и как получилось, что нас, единых по взглядам, разделил непреоборимый ров. Отец, когда я видел его в последний раз, это было в двадцать пятом году, сказал мне: «Я таскался по царским тюрьмам и ссылкам для того, чтобы тебе, Сережа, были открыты широкие пути на все стороны, куда полюбится!» Все мои жизненные пути исчерпывались теперь узенькой тюремной стежечкой – я хо-тел разобраться, почему так получилось? Кто в этом виноват – он или я?
Пока я углублялся в невеселые мои мысли, комната наполнилась – двери неслышно отворялись, неслышно входили то один, то двое, кивком здоровались, в молчании присаживались на табуретки, становились у стены. Потом вошел Прово-торов с человеком в одежде не по сезону – бушлате и шапке, ватных брюках и сапогах. Вошедший не дотягивал головой и до плеча Провоторова. И он был с усами на землистом лице, типичном лице язвенника. Я понял, что это и есть Чагец или Чугуев. Чагец окинул меня быстрым взглядом и отвернулся. Очевидно, ему говорили обо мне.
– Можете быть свободны, Сережа, – сказал Провоторов. – Погуляйте на солнышке.
Я умоляюще поглядел на него. Чагец снова повернулся ко мне. У него были стремительные глаза, он ударял ими, как пулей. Они вспыхнули на меня, я чуть не отшатнулся. Чагец сказал Провоторову:
– Пусть остается. Охрана поставлена?
– Как намечено, – ответил Провоторов.
Чагец уселся на табурете.
– Товарищи, времени в обрез. Дискуссий не разводить. Давай ты! – он ткнул пальцем в Провоторова. Я заметил, что Чагец избегает называть собравшихся по фамилиям.
Провоторов говорил минут десять – чеканными фразами, почти формулами. Он начал с дела Кордубайло. Болваны из «органов» опять ищут врагов не там, где враги таятся. Они состряпали очередную липу, чтобы показать усердие перед верховным начальством. Реальной обстановки они не знают, хотя всюду насажали сексотов. А реальная обстановка гроз-на. Лагерь лишь с поверхности спокоен, внутри он кипит. Охрана, кто помоложе, уходит на фронт, оружие вывозится туда же, в казармах – одни винтовки. Бандиты готовят восстание, оно разразится, когда закроется навигация. Активных зачин-щиков сотни три-четыре, но к ним присоединится шпана, кое-кто из бытовиков. Пятьсот пожилых стрелков, несущих ны-не охрану лагеря и заводов, будут перерезаны в одну ночь. «Органы» ожидает та же участь. Предупреждать их об этом бесполезно, они опасаются лишь нас. От нашего поведения зависит многое, нас немало, хоть мы и не так организованы, как блатные.
– Ты! – Чагец ткнул пальцем в одного из присутствующих.
Тот прокашлялся и заговорил:
– Начнется восстание, надо поддержать вохру. Не допустить, чтобы власть захватили блатные. Подумайте, что про-изойдет! Остановится строительство, замрут заводы, опустеют шахты. Это будет злодейский удар в спину на шей отсту-пающей армии. Никель – это орудия, это танки, это снаряды. Он должен литься, наш никель, он не имеет права иссякать!
– Дай мне! – возбужденно потребовал еще один.
Он обрушился на первого. Кого поддерживать, какую вохру? Вохровцы начнут стрелять в нас, поднимись заваруха! Этот приказ – расправиться прежде всего с нами – им отдадут из комитета госбезопасности. Вот кого вы хотите поддер-живать – «органы»! Вы тревожитесь о людях, истребляющих честных сынов партии, пересажавших чуть ли не всю техни-ческую интеллигенцию, уничтоживших перед самой войной почти все военные кадры. |