Ламберт вышел из-за ширм.
- Вот три желтых бумажки, три рубля, и больше ничего до самого вторника, и не сметь... не то...
Le grand dadais так и вырвал у него деньги.
- Dolgorowky, вот рубль, nous vous rendons avec beaucoup do grвce.<104> Петя, ехать! - крикнул он товарищу, и затем вдруг, подняв две бумажки вверх и махая ими и в упор смотря на Ламберта, завопил из всей силы:
- Ohй, Lambert! Oщ est Lambert, as-tu vu Lambert?<105>
- Не сметь, не сметь! - завопил и Ламберт в ужаснейшем гневе; я видел, что во всем этом было что-то прежнее, чего я не знал вовсе, и глядел с удивлением. Но длинный нисколько не испугался Ламбертова гнева; напротив, завопил еще сильнее. "Ohй, Lambert!" и т. д. С этим криком вышли и на лестницу. Ламберт погнался было за ними, но, однако, воротился.
- Э, я их скоро пр-рогоню в шею! Больше стоят, чем дают... Пойдем, Аркадий! Я опоздал. Там меня ждет один тоже... нужный человек... Скотина тоже.. Это всё - скоты! Шу-ше-хга, шу-шехга! - прокричал он вновь и почти скрежетнул зубами; но вдруг окончательно опомнился. - Я рад, что ты хоть наконец пришел. Alphonsine, ни шагу из дому! Идем.
У крыльца ждал его лихач-рысак. Мы сели; но даже и во весь путь он все-таки не мог прийти в себя от какой-то ярости на этих молодых людей и успокоиться. Я дивился, что это так серьезно, и тому еще, что они так к Ламберту непочтительны, а он чуть ли даже не трусит перед ними. Мне, по въевшемуся в меня старому впечатлению с детства, всё казалось, что все должны бояться Ламберта, так что, несмотря на всю мою независимость, я, наверно, в ту минуту и сам трусил Ламберта.
- Я тебе говорю, это - всё ужасная шушехга, - не унимался Ламберт. - Веришь: этот высокий, мерзкий, мучил меня, три дня тому, в хорошем обществе. Стоит передо мной и кричит: "Ohй, Lambert!" В хорошем обществе! Все смеются и знают, что это, чтоб я денег дал, - можешь представить. Я дал. О, это - мерзавцы! Веришь, он был юнкер в полку и выгнан, и, можешь представить, он образованный; он получил воспитание в хорошем доме, можешь представить! У него есть мысли, он бы мог... Э, черт! И он силен, как Еркул (Hercule). Он полезен, только мало. И можешь видеть: он рук не моет. Я его рекомендовал одной госпоже, старой знатной барыне, что он раскаивается и хочет убить себя от совести, а он пришел к ней, сел и засвистал. А этот другой, хорошенький, - один генеральский сын; семейство стыдится его, я его из суда вытянул, я его спас, а он вот как платит. Здесь нет народу! Я их в шею, в шею!
- Они знают мое имя; ты им обо мне говорил?
- Имел глупость. Пожалуйста, за обедом посиди, скрепи себя... Туда придет еще одна страшная каналья. Вот это - так уж страшная каналья, и ужасно хитер; здесь все ракальи; здесь нет ни одного честного человека! Ну да мы кончим - и тогда... Что ты любишь кушать? Ну да всё равно, там хорошо кормят. Я плачу, ты не беспокойся. Это хорошо, что ты хорошо одет. Я тебе могу дать денег. Всегда приходи. Представь, я их здесь поил-кормил, каждый день кулебяка; эти часы, что он продал, - это во второй раз. Этот маленький, Тришатов, - ты видел, Альфонсина гнушается даже глядеть на него и запрещает ему подходить близко, - и вдруг он в ресторане, при офицерах: "Хочу бекасов". Я дал бекасов! Только я отомщу.
- Помнишь, Ламберт, как мы с тобой в Москве ехали в трактир, и ты меня в трактире вилкой пырнул, и как у тебя были тогда пятьсот рублей?
- Да, помню! Э, черт, помню! Я тебя люблю... Ты этому верь. Тебя никто не любит, а я люблю; только один я, ты помни... Тот, что придет туда, рябой - это хитрейшая каналья; не отвечай ему, если заговорит, ничего, а коль начнет спрашивать, отвечай вздор, молчи. |