|
– Как так?
– Мой отпуск истекает 30 марта: я согласен на любое назначение.
– Другими словами, возвратившись из Китая, вы готовы отправиться на Таити?
– На Таити, в Мадагаскар или в Гвиану, все равно куда!
– Вам до такой степени не нравится Франция?
– Да. Я потерял родину. Я не чувствую себя дома. Маркиза Доре удивленно подняла голову:
– Не дома? Откуда же вы родом, доктор?
– Оттуда же, откуда Л'Эстисак, сударыня: мы оба, смею сказать, односельчане.
– И вы не чувствуете себя дома во Франции? Вот действительно!..
– Все именно так, как я вам говорю! Спросите у Л'Эстисака, правда ли это.
Герцог, шагавший взад и вперед по комнате, не отвечая ни слова, подошел к врачу и мимоходом крепко пожал его плечо братским пожатием, так, как пожимают руку.
– Я, – сказал он наконец, – я хотел бы еще раз уехать отсюда, в последний раз, оттого что я чувствую себя здесь, во Франции, слишком у себя дома. Но я хотел бы, чтобы оно было безо всякой цели, это последнее странствие. Я боюсь, что никогда больше…
Лоеак де Виллен взглянул на него:
– Сколько же вам лет, старина?
– Тридцать пять, – коротко отвечал герцог. И он продолжал шагать взад и вперед несколько более нервными шагами.
Тогда заговорил Лоеак, заговорил последним.
– Я, – сказал он своим странным усталым голосом, – я нигде не бываю дома, ни во Франции и ни в каком другом месте.
За ширмой прекратилось на одно мгновение легкое шипение трубки:
– Господин де Лоеак!.. Если вы нигде не чувствуете себя дома, подите ко мне, сюда, на мои циновки. Я могу сказать вам еще один сонет, как раньше, чтобы вас утешить.
Он отправился к ней.
– Кстати, – вспомнила вдруг маркиза Доре, – а сюрприз, который вы обещали нам, детка?
Селия наклонила голову:
– Это сюрприз для Л'Эстисака, который в прошлый четверг требовал серьезной музыки.
В свою очередь она села за открытый еще рояль.
– Ба! – воскликнул герцог, – вы тоже поигрываете, девочка?
– Когда-то я немного играла. Но это я выучила на этой неделе специально для того, чтобы доставить вам удовольствие.
Она положила пальцы на клавиши.
– Ого! – воскликнул Л'Эстисак и встал.
Пальцы, чересчур уверенные для пальцев, которые когда-то только «немного играли», начинали прелюдию Баха – прелюд в до мажоре.
И после того, как Л'Эстисак сказал свое «Ого!», никто не шелохнулся больше.
Их было четверо мужчин и две женщины, и все они, наверно, были различного происхождения, воспитания, жили по-разному. Мандаринша и Доре, несмотря на общность их профессии, походили друг на друга не больше, чем Рабеф на Лоеака или Л'Эстисак на кого бы то ни было. Но все они скитались по свету больше, чем это в обычае даже в наш век путешествий; все они собственными своими глазами или глазами своих любовниц или друзей, своими собственными ушами или ушами своих любовниц или друзей видели и слышали все то, что можно видеть и слышать прекрасного на суше и на море; и, наконец, океан, истинная их отчизна, властной гармонией своих ветров и волн, штилей и бурь научил их некоей музыке, наделил их некоей музыкальностью, которой не обладают даже многие музыканты-профессионалы.
И пока Селия играла, всей ее разнородной аудиторией овладело подлинное волнение.
За окнами сурово стонало море. И звуки его были подобны отдаленному ропоту виолончелей, на который рояль более властно, более четко, более мощно отвечал бессмертными звуками. |